Шрифт:
— Что ж, — развёл руками Иннидис, — если тебя наказывали за это, а ты так и не прекратил, значит, хотя бы эта замечательная черта — твоя собственная.
Ви помедлил, словно обдумывая услышанное.
— Пожалуй, — наконец произнёс он. — Спасибо, что сказал это, господин.
— Вообще-то, если уж по-честному, то и мне тоже не всегда удаётся отличить, что во мне воспитали, а что было свойственно мне от рождения, — признался Иннидис, опускаясь на стоящий возле узкой кровати табурет. — Я даже не знаю, стал бы я художником, если бы меня в своё время не отправили в ученики к старому Амелоту. Ведь всех нас с детства чему-то учили.
— Но не так, — покачал головой Ви. — Свободных людей и обычных невольников обучают каким-то наукам, ремеслу, работе и основным правилам поведения. Но не так, чтобы каждое движение, каждый жест, поворот головы, а иногда и взгляд стали бы настолько… выверенными и в то же время настолько привычными, настолько бы въелись в самое нутро, что начали бы выглядеть естественно. Наше обучение этому, как мне сейчас кажется, и правда больше напоминало дрессировку. Но… я опять это делаю, да? — усмехнулся он. — Зачем-то рассказываю тебе о совершенно посторонних и не нужных тебе вещах.
— Да, но мне интересно, так что продолжай, — вполне искренне произнёс Иннидис и даже указал рукой на сундук, предлагая парню сесть.
— Как пожелаешь, господин, — склонил голову Ви и, отодвинув маленькое зеркало, опустился на сундук. — Но прерви меня, если наскучит. Я давно не говорил о прошлом и могу увлечься.
Ви и впрямь до сих пор избегал лишних упоминаний о своей былой жизни. Да и вообще без необходимости не вступал в длинные разговоры — по крайней мере, с ним. Поэтому, когда сегодня Иннидис пришёл и задал первый из своих дурацких вопросов, то подспудно полагал, будто и в этот раз Ви ответит кратко и попросту уберёт золотистые нити и медные кольца-зажимы подальше, прекратив своё занятие. Иннидис же оставит ему вольную и уйдёт. Но вместо этого сидит здесь, ждёт его рассказа и пока даже не собирается уходить.
— Не думаю, что мне захочется тебя прерывать. Но если вдруг, то я скажу.
Ви немного помолчал, глядя в пол и собираясь с мыслями, затем заговорил:
— Это так странно… рассказывать сейчас об этом и вспоминать. Но я помню, что мне никогда нельзя было ходить, сидеть или лежать так, как я хочу. Даже во сне… Если я спал в неприглядной позе, то меня будили и заставляли принимать другое положение. Иногда несколько раз за ночь. До тех пор, пока я не привык. А днём, если видели, что я слишком размахиваю руками, когда спешу, или кусаю губы, когда встревожен — была у меня такая привычка в детстве, — или разваливаюсь на скамье, то пресекали это. И так во всем. Некрасивые движения учили заменять другими. Например, если от волнения так и хочется что-то сделать, то можно или провернуть браслет, — он приложил пальцы к запястью и показал как, хотя сейчас браслетов на нём не было, — или потеребить серьгу в ухе, или накрутить на палец прядь волос. — Эти слова он также сопроводил действиями, которые и правда выглядели привлекательно. — Но ни в коем случае было нельзя кусать губы и тем более пальцы, постукивать или трясти ногой, чесаться или покашливать. Если с первого раза не доходило, то наказывали: заставляли стоять всю ночь в какой-нибудь позе, лишали еды или били тростью по ладоням — в зависимости от тяжести проступка. Естественно, я всегда должен был изысканно причёсываться и одеваться. И вообще быть красивым. Это важнее всего. Я помню ещё с детства, как некоторых моих знакомых увозили в другие, не очень хорошие места, если они необратимо повреждали кожу, или при падении у них ломался передний зуб, или случалось что-то ещё. — Он прервался, бросив на Иннидиса мимолётный взгляд, будто ждал, что в образовавшейся паузе господин велит ему прекратить рассказ. Но Иннидис молчал, и Ви продолжил: — Нас всех наказывали даже за лёгкую небрежность в одежде, а уж испорченная внешность могла стоить вообще всего. Поэтому мне до сих пор, даже после рудника, мучительно ощущать себя грязным, недостаточно красивым или не так одетым. — Судя по обмолвкам управителя, купальни парень и впрямь посещал едва ли не чаще Иннидиса, не жалея на это денег. История с косами и хлопковой одеждой теперь тоже становилась понятнее. — Я знаю, как глупо и странно это, должно быть, выглядит со стороны. Не думай, что я не знаю, господин, — заверил он с беззащитной и оттого обезоруживающей улыбкой. — Но ничего не могу с собой поделать. Наверное, это со мной навсегда. Это как умываться, или принимать пищу, или двигаться… Это что-то, что кажется необходимым и естественным. Как и те движения, которым нас учили с детства и наказывали, если делать их неправильно. Серьёзно! — воскликнул он, поднимая брови. — Мне даже повернуть голову вот так, — он опустил подбородок к груди и отвёл в сторону, — было нельзя. И так тоже нельзя, — он запрокинул голову чуть вверх и отклонил в другую сторону. — Только так.
Теперь он обратил голову ровно вбок, и Иннидис понял. Тонкий профиль очертился так явственно, как на чеканной монете, и ему захотелось немедленно протянуть руку и провести по нему пальцем, обрисовать эту и без того отчётливую линию: от пробора волос ко лбу, от лба к переносице, к кончику прямого носа и дальше — по губам, подбородку и шее…
И ещё кое-что понял Иннидис, отчего тут же проникся к себе едва ли не отвращением. До него наконец дошло, почему Ви почти весь месяц вызывал у него неясное раздражение, и что причина была вовсе не в Ви, а в нём самом. И даже не одна, а несколько причин.
Во-первых, Ви был когда-то Вильдэрином, одним из рабов для развлечений, поведение и надменные взгляды которых в своё время так возмутили Иннидиса. Но почему возмутили? Ведь он спокойно принимал такое же отношение со стороны наиболее знатных вельмож. Пожимал плечами и жил дальше. Но заносчивость рабов изрядно его злила. Потому что — что? Он считал их настолько хуже себя, что они попросту были не вправе, недостойны так на него смотреть? Потому что были ниже его по статусу и происхождению? Вот что на самом деле вызывало его к ним неприязнь? Но не проявлял ли он в таком случае сам того высокомерия, которое так презирал?
Эту мысль сложно было осознать до конца, она рушила многие его представления о себе, но теперь, когда зародилась в голове, от неё было уже так просто не избавиться.
Но и этим всё не ограничивалось. Вторая причина собственного раздражения оказалась ещё более постыдной. Она открылась ему в то мгновение, когда он поймал себя на том, что хочет прикоснуться к Ви, дотронуться до его кожи, очертить пальцами лицо. И в этом, в общем-то, не было ничего удивительного. Как и многих иллиринцев, его завораживала красота, а он к тому же был ещё и скульптором и воспринимал её особенно остро. И на тех рабов тогда он тоже смотрел с восхищением и даже, пожалуй, с желанием. И злило его не столько их поведение, сколько понимание, что никогда, никогда, никогда ни один из этих невольников не будет принадлежать ему. И не только потому, что они стоят безумных денег (хотя и не без этого), но и потому, что покупка раба для собственного удовольствия противоречила бы всем принципам, которые Иннидис сам для себя установил.
И, наконец, третья причина всё-таки заключалась в самом Ви, хотя его сложно было за это винить. Мало того, что спасённый невольник оказался настолько красив, что даже увечье и шрамы на теле не смогли испортить его красоту, так он к тому же был славным и милым человеком. И сейчас этот человек находился живым соблазном в его доме и под его властью. Ведь стоит только Иннидису захотеть, и Ви, один из тех прекрасных недоступных рабов, будет всецело принадлежать ему. Надо всего лишь порвать на клочки вольную, которую он выписал, и отменить, пока не поздно, запись о ней в канцелярии градоначальника...