Шрифт:
Разумеется, это было глупо. Но Ле тогда чувствовал себя настолько запаянным в себе же, что просто не представлял, как вообще можно пересилить это чувство отрешенности и первым заговорить о погоде или чем-то похожем.
Томас – тот умел заботиться, не требуя отдачи. Если он заботился о ком-то – как о самом Ле, например – то исключительно потому, что хотел того, или потому, что это было нужно, и никогда потому, что надеялся получить что-то взамен. Как-то у него это получалось само собой. А Ле…
Когда Ле впервые увидел, как Фемто улыбается, он понял: то, что раньше казалось излишне романтичной неправдоподобной выдумкой, вполне может быть правдой – ему не нужно никакой другой платы, кроме этой улыбки.
Тогда они встретили на одной из улочек лысого человечка, продающего всякий хлам – дряхлые книги, растерявшие добрую половину страниц, протертую едва не до дыр одежду, потускневшие украшения, которые вполне могли оказаться серебряными, если очистить их от патины, а могли и не оказаться. И на его раскладном столе, занятом нагромождением всякой всячины, которая наверняка в прошлом играла роль содержимого какого-нибудь старого сундука на пыльном запертом чердаке, нашлась печальная скрипка с трещиной, расколовшей корпус.
Увидев ее, Фемто перебежал через дорогу, подскочил к старьевщику.
– А смычок для нее есть? – выдохнул он, и его карие глаза загорелись каким-то новым, незнакомым Ле огоньком.
Человечек старательно порылся в куче разноцветного тряпья и действительно нашел смычок.
– Прошу, - промолвил он, передавая его юному покупателю, и добавил:
– Только это бесполезно, юноша. Посмотрите, она треснула, и одна струна, кажется, порвана.
Фемто ничего не ответил. Он взял протянутый смычок, прижал скрипку подбородком к плечу, и она запела.
Запела. Не заскрипела, подобно несмазанной двери, не отозвалась безмолвием, как должна была – она пела, и мелодия, как и любая, сыгранная на скрипке, летела высоко вверх, над крышами и летними облаками, проникала прямо в душу, туда, где и хозяин-то этой души ни разу не бывал.
Длилось это не дольше десяти секунд.
Ле стоял и пялился, по-идиотски открыв рот, лысый человечек отреагировал примерно в том же ключе. В голове билась единственная мысль, в голос вопящая о невозможности произошедшего.
– Вы просто не знаете, как это делается, - серьезно сказал Фемто, как будто это все объясняло.
Скрипку он забрал с собой, и требовать с него денег старьевщик не посмел – или просто забыл о них.
Фемто играл на ней дома. И это лучше любых, даже самых откровенных разговоров позволило им значительно сократить дистанцию.
– Вот чего-чего не понимаю, - задумчиво проговорила Богиня, по-птичьи склонив набок красивую, как у статуи, голову, так, что роскошные волосы, отливающие тяжелым, темным золотом даже в синеватом ночном сумраке, драгоценным жабо укрыли ее плечи, - так это вашего отношения. Почему проклятие? Вы мне молитесь или нет? Вы должны знать, что я поступаю так только с самыми-самыми любимыми. С теми, кого я хочу сохранить при себе навечно.
– Прибереги эту сказку для кого-нибудь, кто верит, - холодно отозвался Ле. – Тех, кого любят, не уничтожают.
Богиня поморщилась, словно он был ее учеником, который все никак не может понять прописную истину, разумеющуюся саму собой.
– Это не уничтожение, - терпеливо разъяснила она. – То, что происходит – это растворение в Абсолюте. То есть во мне. Если действительно веришь и чтишь, разве плохо провести со мной вечность? Мне казалось, это можно вообще считать честью. Или благословением.
Ле фыркнул.
Растворение в Абсолюте? Святая правда. Вот только когда растворяешься, обычно становишься частью, а не исчезаешь.
Судьба, ожидающая Фемто и многих других, иная – полное исчезновение, исчезновение без остатка, без следа и без памяти.
Смерть, всем известно, это еще полбеды. Всегда можно быть уверенным, что, умерев, попадешь в рай, или, может, в ад, все зависит от степени везения и набожности. Ад, конечно, хуже – говорят, там воплощаются все мыслимые кошмары и мучения – но, куда бы ты ни отправился после завершения земного пути, всегда можно быть уверенным, что там ты продолжишь чувствовать, – пусть даже чувствовать невообразимую боль – мыслить, существовать.
Ле слышал рассказы очевидцев того, как люди умирали от проклятия. Прогнозы звучали неутешительно.
Он представил себе, каково это – до последней минуты находясь более или менее в своем уме, наблюдать, как то, что до сих пор наполняло твое полумертвое уже тело, трещит, рушится, рассыпается в прах. Как хрупкими снежинками тают воспоминания, причем не все подряд, а в определенном порядке, словно кто-то безжалостной рукой вылавливает из твоего мозга самые любимые, самые дорогие моменты. Как уже не выходит вспомнить, кем ты был, кем ты хотел стать, а чтобы сфокусироваться на том, кто ты есть сейчас, приходится прилагать титанические усилия, изначально бесполезные. И самое страшное заключается в том, что какое-то ядро, какой-то кусочек тебя в самом эпицентре всего этого безумия и разрушения до сих пор остается тобой. Остается до самого конца, прекрасно сознавая, что происходит сейчас – и что произойдет позже, совсем скоро. Кусочек тебя, который отчаянно продолжает трепыхаться, из последних сил выныривать из волн забвения, пока последний, самый сокрушительный вал небытия не накроет его с головой – и тогда будет только ровная, не тревожимая даже рябью гладь вод сущего. И ни следа того, что когда-то ты вообще где-то существовал.