Шрифт:
— Господи, какой ты теленок был… точно… точно… точно впервые на ноги вставал. Чисто теленочек!
Ее душил смех, и она никак не могла успокоиться.
— Господи, ну давай поговорим! Со старым никак у меня не выходило поговорить. Сделал свое и отвалился… Скажи хоть ты что-нибудь!
И опять ее душил смех, кто поймет, отчего — отчего и над чем она смеялась! Или вспоминая о нем? Что тут было смешного?
— Ох, Зефа… Спать я хочу, дай посплю…
— Тебя укачать?
— Зефа?!
Откровенно говоря, я уклонялся от ее объятий. Жутко, хотя уже и не слишком, становилось мне при мысли, что Туника могла нас услышать; вдруг появится ночью и встанет с каганцем в дверях или посреди комнаты — куда скроешься?
А потом, когда я ложился в свою стылую постель в каморке, неизменно начинал звучать слабый голос разума, и этот слабый голосочек постепенно креп, становился громче — так я все это переживал и понимал, что истории с Топлечкой наступит конец, иного ведь не могло быть; понимал, что Топлечка безумная, — безумная, как все женщины, что раз уж мы начали, придется играть в эту игру — такую, какая есть, — а в один прекрасный день она завершится. Всему на свете приходит свой край. Да и о чем, господи помилуй, можно говорить с ней — о любви и о разных этих женских глупостях? И что только не приходило ей в голову… Я отворачивался к стенке и мгновенно засыпал. И спал как камень в течение всей зимы, крепко и без сновидений.
Но если месяц-другой меня не волновали люди, то на третий пришлось мне призадуматься, и если житье-бытье мое с Топлечкой до известных пор глубоко не проникало мне в душу, то наступил день, когда пришлось мне почесать в затылке и когда уже невозможно было оставаться безразличным к окружающей жизни. Точно вдруг стали сгущаться тучи, из которых вот-вот должен был грянуть гром. Все вдруг завертелось и закружилось, и не успели наступить праздники Нового года, как все разом — точно печь разнесло! — грянуло.
Топлечка обычно ходила к ранней мессе, а молодежь и мы с Туникой — понятно, каждый сам по себе — к поздней, то есть около половины десятого. Случилось это в городе, на рождество или на стефанов день — да, как раз на стефанов день. В узкой улочке перед старой кузницей обогнала меня девушка, я сперва и не обратил на нее внимания, а потом по юбке и по платку признал Хану. Я был один и, не знаю, какая муха меня укусила, весело ее окликнул:
— Хана!
Она остановилась, оглянулась — кто это ее зовет. Я ускорил ход, чтоб догнать ее, хотя мне уже стало не по себе от собственной выходки — ради чего, какого дьявола я ее окликнул? — и все-таки я заговорил весело, обрадованный нашей встречей:
— Хана! Ты только посмотри…
Я собирался сказать: «Ты только посмотри, как она мимо мчится», но девушка, узнав меня, отвернулась, точно укушенная змеей, и чуть не бегом пустилась по узенькой улочке — убегала как от зачумленного. Я побежал было за ней, но потом остановился и осмотрелся по сторонам. Не видел ли кто меня? По мостовой спешила тетка с кувшином молока, сзади, от площади, подходили какие-то парни, должно быть из долины, городские, меня они знать не могли и, как бежал, не видели. Опасаться людей, словом, не приходилось — но отчего убежала Хана? Меня вновь обуяло желание догнать ее, расспросить, но тут же мысль эта показалась мне ужасно нелепой. Я остановился, подождал, пока пройдут парни, — и вдруг белый свет померк перед глазами, не было впереди ни пути, ни мессы.
В церкви я был только наполовину — слушал, но не слышал проповедь, — в голове колом засело: почему Хана не захотела меня узнать? Даже поздороваться не захотела, обернулась, пронзила взглядом — будто я учинил бог весть какое злодейство. Загудел орган, на хорах запел детский голосок, и у меня по коже пошли мурашки. Месса была пятая, кругом царило радостное оживление, колокольчик у алтаря весело звенел, люди преклоняли колени, осеняя себя широким крестом, — только я один стоял под хорами, как какой-нибудь старец, и не знал, как мне опуститься на колени без того, чтобы не задеть кого-нибудь ногой, и как перекреститься без того, чтоб не зацепить соседа локтем и чтоб меня самого не толкнули. Я чувствовал свою неловкость. Перед самым концом, когда орган грянул в полную силу, я начал полегоньку пробираться к выходу и вышел, прежде чем смолк последний хорал, да, чтобы одному спуститься от церкви, обойти замок и направиться к Гомиле.
В конце концов, я пережил бы и эту выходку Ханы, перенес бы, как прежде переносил ее острый язычок, если б корчмарка — а мне именно так показалось — не поджидала меня. Заходить в корчму я не собирался, но она стояла на веранде, и неловко было миновать ее молча, коль скоро мы поздоровались. Да и негоже ей думать, будто я избегаю людей.
И лишь позже меня осенило, какой смысл она вложила в свой вопрос:
— Что там у Топлеков?
Я сжал стакан с вином, отхлебнул глоток и в свою очередь спросил:
— А что там может быть?
И пристально на нее посмотрел.
И в самом деле — что там могло быть? Люди ж не ходят в окна подглядывать? И кому какое дело, что там у Топлеков!
— Смотри, Южек, — произнесла корчмарка с таким видом, будто ей все нипочем, но свое высказать она должна: — Смотри, как бы тебе из-за баб собственной земли не лишиться.
Я еще раз посмотрел на нее с любопытством и озлоблением — ей-то что за забота? Я и прежде недолюбливал эту тетку за ее фокусы — все-то ей требовалось знать! — и потому собрался было спросить, а как у нее обстоят дела с женихами для дочерей Плоя от первого брака, неужто ни одного нет на примете?