Шрифт:
Возвращался я с матерью. Я догнал ее, и почти до дома мы шли рядом. Я поклялся ей, что вернусь, и у меня сразу стало легче на душе. Мать жаловалась на Штрафелу и Лизаню, как теперь называла Лизу. Уже при одной мысли о том, что я уйду от Топлеков, мне легче дышалось — и тем не менее я снова думал о Топлечке, снова вспоминал ее, хотя и гнал подобные мысли. А с матерью я произносил только слова, слова, и в этом участвовал один мой язык. В тот же вечер, в ту же самую ночь все обернулось иначе.
Дома, то есть у Топлеков, меня ожидала работа; уже совсем стемнело, когда, сменив подстилку скотине, я снял с гвоздя фонарь, запер дверь в хлев и, убедившись, что она надежно закрыта, пошел в дом. Все чужие, кроме Цафовки и ее мужа, пришедшего выпить на дармовщинку, разошлись, да и эти толковали уже о том, как они пойдут домой, прощались.
— Ты, отец, без того не можешь, чтоб не набраться, — укоряла Цафа своего благоверного, а я, как всегда, недоумевал, почему она называет его отцом, ведь у безземельных Цафов не было детей.
Прежде, в минувшие времена, да и в войну еще, поминки у нас были долгие, поминавшие напивались и засиживались глубоко за полночь, словно дожидаясь, пока родня между собой не перессорится насмерть. В том, что на поминках начинались споры о жизни и хозяйстве без покойника, не было ничего особенного; для раздоров всегда находилось довольно причин, да и повод для распри был самым подходящим. Смутно помнится мне — тогда я совсем был мальцом, — что так произошло и у нас, когда мы похоронили отца, и мать на многие годы рассорилась с родней. Но теперь, после войны, поминки, эти пиршества после похорон, во всяком случае у нас, в наших краях, упростились — но все прочее осталось: у Топлеков осталась молодая хозяйка, остались дочери, у старшей Ханы могли возникнуть разного рода опасения, и потому она глядела за матерью в оба. О себе могу лишь сказать, что до поминок я ничего не замечал, и в тот вечер у меня словно впервые открылись глаза.
Притулившись возле печи, я дождался пока Цафовы, нагруженные выпивкой и остатками пиршества, ушли. У Цафа из кармана выглядывала бутылка, и от него за версту разило сидром. Сидевшие за столом по очереди пожелали им счастливого пути, и после этого воцарилась тишина — мне казалось, все умолкли из-за меня, точно не зная, что и как сказать. Топлечка сидела по одну сторону стола, Рудл — прямо напротив нее у окна, с ним рядом располагалась его жена, двоюродная сестра Топлечки.
— Пора уж и нам, чего ждать-то? — произнесла жена Рудла. — Поднимайтесь, девочки!
И рукой, сжимавшей платок, сделала жест в сторону сидевшей возле нее дочери, точно намереваясь подтолкнуть ее, в то время как сама смотрела на мужа, и во взгляде этом было нечто похожее на упрек.
— Чего ты еще ждешь, господи боже мой?
— О господи Иисусе, подождите, не уходите, рано еще. Куда вам торопиться? — сказала Топлечка и усадила поднявшуюся было девочку на скамейку. А сама, словно пробудившись ото сна, вдруг ожила и встряхнулась: — Ну-ка, Хана, ступай за вином!
Туника встала — я хорошо видел ее красные от слез глаза и осунувшееся личико — и вышла из-за стола. Хана даже не поднялась с места. Она сидела за столом прочно, видимо готовая уйти только после ухода последнего гостя.
— О господи, господи, — посетовала Топлечка и, обернувшись ко мне — я стоял у печи, — сказала: — Ну-ка, Южек, ты с фонарем, сбегай-ка за вином, вот тебе кувшин!
И если Хана до сих пор как будто на слышала слов матери, то тут она вдруг сорвалась с места, выхватила у нее из рук посуду и, точно подхваченная вихрем, вылетела из горницы.
— Вот такая она у меня, упрямая как баран! — с горечью сказала Топлечка и вздохнула. — Южек, о господи, да ты не поел еще! Садись поешь! — И без всякого перерыва опять запричитала: — Горе мне, сироте бедной, несчастной, с таким дитем!
И она вцепилась себе в волосы, словно намереваясь выдернуть клок, но обошлось тем, что спрятала лицо в ладонях и в отчаянии замотала головой. Дочери Рудла встали и удалились друг за дружкой на кухню. Я подсел к столу и принялся за картошку и мясо, на столе стояли тарелки, лежали ножи и вилки, как в праздник. Опять установилась тишина, в которой можно было осязать, насколько все в доме напряжено, и я услышал, именно услышал, что стенные часы еще стоят, только мой нож скрипел по старой фарфоровой тарелке и слышно было, как прикасалась к ней вилка. Жена Рудла толкнула мужа локтем и искоса глянула на него — Топлечка не могла видеть ее взгляда, она сидела, словно согнувшись пополам, — а Рудл вдруг опустил ладонь на стол, как ударил, и сказал:
— Да, Зефа, девицы у тебя подрастают.
Топлечка вздохнула, согбенные плечи ее дрогнули, и она еще глубже зарыла лицо в ладонях.
Рудл молча осушил стакан. Жена снова на него посмотрела. Почувствовав ее взгляд, он заерзал, поднял руку и опять опустил ее на стол.
— Ничего не поделаешь, — продолжал он, — через несколько лет придет к вам в дом мужчина.
Топлечка задрожала всем телом.
— Ты приглядывай, как дочки себя вести будут!
Топлечка опустила руки, подняла голову и взглянула на него.