Эгопроза
вернуться

Акунин Борис

Шрифт:

Он рассказал, что «доходяга» сам к нему «притерся». Из-за фамилии — подумал, вдруг этот Хазин мой родственник. У меня ведь девичья фамилия «Хазина». Услышав про это, я сразу поверила, что этот полумертвый человек действительно видел моего мужа. Говорю: «Я знаю, что он не умер своей смертью, что его убили. Скажите кто его убил». А он мне, пожав плечами: «Вша его убила. Заразился, а сам и так еле кости таскал. Снесли в больничку. Когда помер, оттащили в штабель. Уже холода были, земля мерзлая. Трупаки в штабель до весны складывали. После наверно закопали, но я уже не видел, в Магадан поплыл».

Понимаете, Вера? Любовь и смысл всей моей жизни убила вша… Все, даже те, кто старался меня щадить, рассказывали, что в последние недели Ося был полубезумен, говорил бессвязное. То ничего не ел — боялся, что отравят. То воровал хлеб, и его за это били…

Ненавидеть «вшу» невозможно. К тому же она дала Осе избавление от ада. Но можно было ненавидеть тех, кто его в ад отправил.

Нашего квартиранта Костарева, сочинителя идиотских книжек про красных героев. Мы пустили его пожить в квартире на время воронежской ссылки, а он нас выписал с жилплощади, прописался там сам и, когда мы вернулись в Москву, накатал донос, чтобы не претендовали на квартиру. Я уверена, что это сделал гадина Костарев!

Секретаря Союза писателей Ставского, костаревского приятеля, который отправил кляузу наркому Ежову с просьбой «решить вопрос о Мандельштаме».

Гнусного Петьку Павленко, лубянского прихвостня. Он еще после первого ареста таскался к своим приятелям-чекистам поглазеть на несчастного, дрожащего от потрясения Осю. Видел, как тот бьется в нервном припадке, свысока кинул «Стыдитесь!» и потом рассказывал всем встречным и поперечным, как жалок Мандельштам. А перед вторым арестом этот мерзавец присовокупил к кляузе свое «экспертное заключение» — о том, что стихи Мандельштама «мертвы» и никакой ценности не представляют. Слышал, гнида, что в тридцать четвертом Сталин велел «сохранить мастера», и теперь кинулся опровергать: нет, уже не мастер, исписался, сохранять его незачем…

Главного совписовского энкэвэдэшника Журбенко, сопроводившего кляузу ходатайством об «изоляции» Мандельштама.

Ежовского заместителя Фриновского, отдавшего приказ об аресте.

А когда я, уже в пятидесятые, получила доступ к делу, в моей «Проскрипции» появилось еще одно имя — некий «старший лейтенант госбезопасности» Райхман, подписавший обвинительное заключение. В тридцать восьмом это было все равно что судебный приговор — суд просто исполнял, что прикажет следствие.

Спасательный круг ненависти много лет держал меня на плаву, без него я захлебнулась бы горем и утонула.

Но сказано: Мне отмщение, и Аз воздам.

Костарева потом арестовали самого. Замучили в тюрьме до смерти.

Ставского убили на войне. Пишут, он истекал кровью, лежа на нейтральной полосе, из последних сил зачем-то рвал на клочки свой партбилет. Мне хочется думать, что из раскаяния.

Александра Журбенко забрали в том же тридцать восьмом. Пытали. Расстреляли.

То же сделали с Фриновским и его шефом Ежовым. Оба перед смертью прошли через ад.

Павленко сдох без трагических обстоятельств — нелепо. Он был большой советский барин, четырежды лауреат Сталинской премии, находился в расцвете лет. Жил в Ялте, изображал Чехова. Прихватило сердце, вызвал «скорую помощь», а у врача — такого, каких эта поганая власть вырастила — при себе не оказалось нитроглицерина. Забыл взять. Я с удовольствием представляла себе эту картину. Лежит Павленко, хватает воздух синими губами, хрипит, а врач райбольницы шарит в саквояже, чешет затылок, говорит: «Ой, товарищ писатель, я жутко извиняюсь, накладочка вышла».

Ненавистные имена из моего списка одно за другим вычеркнул Бог. Наверное, из-за этого я стала в него верить. Из-за этого и из-за двери…

[В этом месте голос, уже несколько минут почти неразборчивый, вдруг сделался звучнее. Сиделка разобрала последнюю фразу, переспросила: «Какой двери?» Больная не услышала, но некоторое время опять говорила отчетливо.]

…История Райхмана мне, конечно, тоже сильно прочистила душу. К тому времени когда я восстановила всю картину Осиной гибели — по материалам дела, по рассказам свидетелей — из всех убийц в живых оставался только он, Леонид Федорович Райхман, курировавший в органах «работу с творческой интеллигенцией» и впаявший Осе «антисоветскую агитацию». Я узнала, что он на пенсии, живет в Москве. Стала, как коршун, описывать вокруг него круги, всё ближе. Собрала сведения. Оказалось, что после Осиного дела Райхман взобрался по карьерной лестнице очень высоко, дослужился до генерал-лейтенанта. Был женат на знаменитой балерине Лепешинской. А после войны, когда началась борьба с сионизмом, угодил под каток антисемитских репрессий. Его арестовали, мордовали. Если б не «оттепель», наверняка расстреляли бы. А так посидел и выпустили. Но лишили звания и орденов, вышвырнули из жизни, балерина ушла от него к другому генералу. Теперь Райхман тихий старичок, который накопил из пенсии денег на телескоп, смотрит по ночам на звезды и пишет книжки о диалектике бытия небесных тел. Тела и дела земные его больше не интересуют. Я сходила в общество «Знание» на его лекцию, что-то про космологию. Потом подошла, спросила, не представившись, помнит ли он дело поэта Мандельштама. «Конечно помню, — отвечает. — Ужасно его было жалко. Я сделал всё, что мог — переквалифицировал обвинение с участия в заговоре на агитацию. Это всего пять лет, меньше тогда просто не давали». Я ему говорю: «Осип Эмильевич не выдержал даже этапа». Райхман мне со вздохом: «А я мечтал об этапе, когда меня месяц за месяцем перемалывали на «конвейере». И о смерти тоже мечтал. Не знаю, кто вы Мандельштаму, но, поверьте, я за всё заплатил». По нему и видно было, что заплатил.

Ненависти у меня больше нет. Но привычка проводить двадцать седьмое в одиночестве осталась. Других особенных дней в году у меня нет. Раньше мы с Осей праздновали Первое мая, но эту дату они испоганили…

[— Вы с Осипом Эмильевичем праздновали Первое мая, День Мира и Труда? — удивилась Вера.

Вопрос опять остался неуслышанным].

…У нас была своя «красная дата календаря», день, когда мы впервые встретились — первое мая девятнадцатого года. Каждый год мы отмечали ее чем могли. Бывало, сладким вином и любимым Осиным ореховым пирогом. Бывало — просто лишним куском хлеба. Последний раз, в тридцать восьмом, в том проклятом, блаженном санатории «Саматиха», который потом представлялся мне сияющим в ледяной ночи «Титаником». Мы уединились в нашей избушке на курьих ножках, отгородились от народного гульбища. Там, снаружи, кто-то в матюгальник орал лозунги, там пели хором про кипучую-могучую, никем не победимую, к вечеру начали бить друг дружке морды, а мы пили чай с фруктовым сахаром — жуткой липкой дрянью, и как обычно спорили. Всё как-нибудь устроится, говорил Ося, Бог бережет поэтов. А Пушкин, а Лермонтов, возражала я. Ты не понимаешь, горячился он, погибнуть молодым на дуэли — это тоже стихотворение. Хотел бы и я, чтобы Бог приготовил для меня что-нибудь столь же красивое…

Ночью мне приснились иконы — страшные, черные от копоти, с жуткими огненноглазыми ликами. Я проснулась от собственных рыданий. «Ну что ты, что? — спросил он. — Страшный сон? Чего теперь бояться. Всё плохое уже позади». Мы обнялись, уснули. А на рассвете стук в дверь… Мне не дали даже проводить его. Последнее, что я видела сквозь пелену слез — как он идет сгорбленный к грузовику, а его подталкивают в спину двое энкаведешников… Может быть, и хорошо, что я с ним не простилась. Я с ним до сих пор не простилась. Один раз, ослабев от отчаяния, написала прощальное письмо, но оно не считается, Ося ведь его не прочел…

  • Читать дальше
  • 1
  • ...
  • 81
  • 82
  • 83
  • 84
  • 85
  • 86
  • 87
  • 88
  • 89
  • 90

Private-Bookers - русскоязычная библиотека для чтения онлайн. Здесь удобно открывать книги с телефона и ПК, возвращаться к сохраненной странице и держать любимые произведения под рукой. Материалы добавляются пользователями; если считаете, что ваши права нарушены, воспользуйтесь формой обратной связи.

Полезные ссылки

  • Моя полка

Контакты

  • help@private-bookers.win