Шрифт:
…Много позднее Вероника пробовала осмыслить жизнь этих двух женщин. Искажённый смысл библейских имён осознала не сразу. Мария, которая должна была бы избрать «благую» часть, заботилась о земном, насущном, ибо мать взвалила на неё все заботы Марте же досталось — или осталось? — самое что ни на есть тленное: деньги, прах.
Обе по воскресеньям ходили в костёл. Маня не могла молиться, как остальные прихожане, но вытянув голову, внимала словам ксендза, как и святая тёзка её не могла не слышать Манину бессловесную и потому особенно страстную молитву.
Почему Марта не научила дочь, обладающую нормальным слухом, говорить, а вместо этого навсегда сделала своей рабой? Или немота явилась результатом болезни, травмы? Чем была вызвана Манина хромота и почему, несмотря на муку каждого шага, мать заставляла её стоять в очередях и таскать тяжёлые сетки? Сама Марта прекрасно слышала — и вместе с тем была беспросветно, необратимо глуха той особой душевной глухотой, которая растёт из недоброты и чёрствости. Дочь она явно не любила, часто шпыняла, а то стукала по лбу твёрдыми костяшками пальцев, не стесняясь Никиного присутствия. Была ли Маня нежеланным ребёнком или Марта тяготилась её уродством, стыдилась её? — Бог весть.
Алика нянька обожала и два лета провела с ними на даче. Для неё раздобыли старый бугристый топчан, задвинули в угол комнаты со скошенным потолком, и поначалу старуха, вставая, стукалась головой. Она возилась с Аликом, играла, укладывала спать, протяжно мыча подобие колыбельной. Лидия впадала от этого в оторопь и громко кричала: «Не надо, не надо, отдыхайте; я сама!» Обращаясь к Мане все кроме Ники с Аликом, говорили очень громко. Отец, по обыкновению, пропадал в командировке — уж этот Ужгород! — иногда приезжал, искоса посматривал на няньку, стараясь не встречаться глазами. Братишка жался к старухе, мгновенно затихал у неё на руках. Лидия ворчала: «Вконец избаловала ребёнка, скорее бы в садик», но обойтись без Мани не могла. Старуха варила простую овсянку как никто, приучила Алика съедать всю кашу, и сама, кажется, только ею и питалась. Каша и впрямь получалась изумительно вкусной. Марта потребовала было, чтобы дочь приезжала по воскресеньям домой: костёл — это святое. Лидия объяснила, что провожать Маню на электричку, как и встречать потом на станции, некому. Старуха, прикинув что-то в уме, твёрдо потребовала прибавки. «Милое дело: живёт на всём готовом, и мы же ещё плати!» — возмущалась Лидия, легко забыв, что нянька работала без выходных. «Сверхурочные», — хмыкнул отец.
Утром, возвращаясь из магазина, Ника часто встречала няньку с Аликом. Он что-то говорил, а та мычала в ответ — то удивлённо, то радостно, то недоверчиво. Дачные соседи считали Маню «слегка того», тронутой, и недоумевали, как Лидия могла доверить ей малыша; ребята кривлялись и передразнивали ныряющую Манину походку. Однажды какой-то бес, иначе не объяснить, подтолкнул Нику присоединиться к ним — ей ли не знать это ковыляние? Всё проделывалось за старухиной спиной, и надо же было такому случиться, что в этот момент она обернулась! Их было человек пять, однако Маня взглянула только на неё — секунду-две, не больше — после чего, подхватив Алика на руки, тяжело захромала в дом.
…И сейчас, спустя шестьдесят лет, этот стыд никуда не делся.
Тогда же, взлетев по лестнице наверх, она застыла в дверях. Маня бережно переодела малыша, застегнула лямочки на штанишках (не тех ли, из сегодняшнего сна?) и села. Равнодушно скользнула взглядом по столу, дивану, Никиной раскладушке и наконец по ней самой; глаза не поменяли выражения. Алик топтался нетерпеливо, тащил сестру за платье: «Почитай!» Он обожал сказки — жалостливые, тревожные, страшные. Жизнерадостный «Храбрый портняжка» оставлял его равнодушным; он плакал над однообразными тяжкими судьбами падчериц, не спрашивая о смысле корявого, скребущего ногтем по черепице, слова; тем летом полюбил мрачноватого Гауфа и просил её снова и снова читать про Карлика Носа.
Долго тянулся тот злосчастный день. Из окна видны были согнутые над грядками спины двух тёток. Обе повернули головы на громкий крик: «Квас привезли!» — и снова нагнулись. Ребята побежали с бренчащими бидонами, кто-то позвал: «Ника-а-а!..». Хлопнула калитка. Догнать бы, но даже квасу не хотелось.
У стола, с трудом примостившись на табуретке, Маня скребла ножиком молодую картошку. «Давайте, я помогу?» — жалобно попросила Ника. Нянька не глядя развела руками: нечем, дескать; потом кивнула на ведро с грязной водой. Радостно подхватив ведро, Ника помчалась вниз, ловко выплеснула воду под жасминовые кусты. Старая Илзе, родственница хозяев, круглый год живущая на даче, сидела на крыльце веранды. Смотрела она не на Нику, а на ведро, и вдруг заговорила на ломаном русском языке:
— Как тебе нету стыдно, девочка? Или тебе никогда старость не будет, что?..
Провалиться бы сквозь землю прямо там, у жасминового куста. Не знала старуха, что ей есть стыдно, ещё как стыдно. Медленномедленно шла наверх — восемь ступенек, а потом ещё девять, но лестница кончилась, и только собственному стыду не было конца.
В комнате аппетитно пахло растопленным маслом и укропом. Алик старательно дул на картофелину и запивал простоквашей. Снизу неслось лязганье металла, хлюпанье и плеск — кто-то качал воду.
— Почита-а-ай…
Алик совал ей потрёпанную книжку. И снова старуха на рынке выбирала зелень, и снова красавчик Якоб тащил тяжёлую корзину под её зловещее бормотанье: «Человеческие головы нелёгкая ноша», только старуха была без всякой палки и говорила другое: как-тебе-нету-стыдно, слова повторялись в ушах бесконечным эхом. Алик сидел в обнимку с Зайцем, а второй рукой крепко держался за няньку, словно боялся, что она уйдёт, оставив его с Якобом есть заколдованный суп. И напрасно боялся: никуда Маня не собиралась уходить — она сосредоточенно, как Алик, слушала сказку, и непонятно было, как блёклые старухины глаза могут вмещать столько боли.