Шрифт:
Так, обыкновенно, носят ножи китайцы.
Чтобы не мешал нож, он вынул его из рукава и положил сбоку около себя на кан.
Ни один звук не доходил теперь в фанзу извне, словно Рябов погрузился в могилу. В темноте перед ним слабо белела только бумага на окнах.
Рябов закрыл глаза. Весь день он был на ногах и весь день в тревоге. Правда, и теперь еще мог набрести на фанзу какой-нибудь неприятельский разъезд.
Но Рябов мало об этом думал.
Соображение о разъезде выплыло в сознании смутно и неясно, как отголосок прежних страхов и опасений, и потонуло в душе, опустилось куда-то глубоко на дно, как тяжелый камень.
За сегодняшний день он страшно устал и намучился. И когда он вытянулся на кане во весь рост, через секунду он испытывал такое состояние, будто и сам он вместе со всеми своими страхами опускается куда-то глубоко-глубоко в тишину, в покой, в безмолвие. Веки сами собой наползли на глаза.
Кругом было тихо.
И вдруг в тишине, где-то совсем недалеко, тут же в фанзе, затрещал сверчок.
Через минуту Рябов уж не мог сообразить, когда он в первый раз услышал сверчка: сейчас ли затрещал сверчок или уж давно трещать.
Широкая тихая радость разлилась в нем... Будто она спала в нем, а сверчок ее разбудил, и она пробежала трепетом по всему телу. Радость словно вошла в кровь.
А сверчок все продолжал трещать.
Трюк-трюк, трюк-трюк.
В сознании родились вдруг какие-то звуки, далекие и неясные. Чудилось, будто кто-то идет к нему издали с тихою лаской и шепчет что-то.
Что это?
Сверчок ли это или ворота скрипят?
И вдруг так ясно, как вьявь, увидел он перед собой пожарный сарай в своем селе, и у ворот этого сарая сторожа с балалайкой.
Сторож настраивает балалайку, подвертывая колки, и от времени до времени трогает струны пальцами.
Трюк-трюк, трюк-трюк.
Дымом запахло и с дымом вместе блинами.
Потом перед глазами мелькнуло светлое поле с черными проталинами, с черной, будто углем запорошенной дорогой.
Блеснуло голубое небо... Жаворонок запел.
Далеко остались степи Манчжурии, будто их никогда и не было вовсе и нет теперь.
Все глубже, глубже погружается он в покой и тишину, словно прячется в себя, уходит в свою душу...
А сверчок все трещит...
Теперь уж, кажется, он кричит громко, настойчиво, будто зовет кого-то издали.
– - Иди, иди! Проснись!
И издали плывут знакомые звуки, знакомые картины. Тоненьким голоском заржал жеребенок, тарахтит телега.
Дорога у них в деревне шла около речки. Вон она баба стоит около берега, подоткнув подол, по щиколотки, в воде, колотит белье пральником. Звонко стучит пральник.
Дьячок сидит около моста под ракитой с удочкой.
Ишь как сверкнуло! Рыбу выхватил.
Трюк-трюк, трюк-трюк!..
Или это не рыба?..
Все смутнее и неопределеннее становится мысль. Звуки и образы тускнеют. Вечер наступил.
А! Ишь как сыростью тянет. Перепел крикнул и умолк. Далеко в поле простучали колеса... Пахнуло спелой рожью. Мгновенно заплескала река о берег.
Все тише кругом.
Где-то слышно, как запирают ворота и говорят про что-то, а про что -- не разберешь -- глухо и неясно...
Совсем незаметно наплыл сон, будто темная бесшумная волна перекатилась через Рябова.
Засыпая, он опять услышал сверчка.
И казалось ему, что он маленький лет девяти-десяти, и лежит на печке, а под печкой трещит сверчок.
Глава V
Он и проснулся с этою мыслью, что он лежит на печке у себя в хате.
Потом набежали другие мысли сразу, как ветер.
Сердце сжалось томительной, долгой болью. Тоска глубокая и широкая, как море, всколыхнулась в душу.
Он чувствовал, что уходит из него что-то, что было ему дорого, как жизнь.
Тогда он съежился, подогнул колени, так что колени пришлись ему почти у живота, закрыл глаза и охватил голову руками.
Ему захотелось страстно, мучительно до боли почувствовать себя опять маленьким, каким он был лет двадцать тому назад, и вчера перед тем, как заснул.
Он нарочно и положение такое принял сейчас на кане, и глаза закрыл, и голову стиснул руками, весь трепеща одним желанием.
Но все равно душа его опустела. Из неё ушло все, что ласкало его вчера. На глаза набегали слезы.