Шрифт:
— Да не то чтобы я прямо интересовался живописью, но это деда моего картина, родного деда.
Гаврилов вдруг понял, что не помнит или вообще никогда не слышал фамилию художника. Такой, значит, министр культуры, но с другой стороны — важно ведь не знание, а желание знания, открытость к нему, ну и командир пришел на помощь:
— Лысенко, Евгений Лысенко, хотя на самом деле Василий, — пододвинул к Гаврилову рюмку с коньяком, — да вы пейте, пейте, я вам, если надо, трезвого водителя обеспечу. Василий Лысенко, да. Отец когда из армии вернулся, ему документы отдали — везде Василий, а почему Евгением всю жизнь называли, да кто ж разберет, время было такое. Отец восемь лет прослужил, — полковник замолчал и вдруг рассмеялся, — да чего я стесняюсь, сидел отец, ничего такого, по дурости, ну а вернулся, деда уже нет.
Полковник налил еще, выпили.
— Меня когда сюда служить перевели, я обрадовался — родные места, хотя сам тут никогда не был. Отец после лагеря хотел вернуться в деревню, а когда понял, что там никого, подался в Самару, там и я родился. А дед жил здесь, в нашей области, помните же Торфопродукт — вот оттуда недалеко, деревня Голое, колхоз имени XIX съезда. Дед в колхозе маляром работал, представляете — художник и коровники красит. Но отец рассказывал, он себя художником и не считал, его ж за художества в свое время и посадили по 58-й, ну и отбили, получается, желание рисовать. И эта картина — полковник показал на быка — у него в избе вместо обоев была приклеена, эта и еще одна какая-то, но растащили, пока отец сидел, а потом видишь — в музее появилась, шедевр.
Про музей Гаврилов слышал — музей известный, где-то в Узбекистане, — а вернувшись с трезвым водителем (которому потом обратно в часть на электричке три часа) домой, даже погуглил и увидел быка уже на анонсе выставки русского авангарда в Амстердаме — открытие через три недели, Рейксмузеум. И еще совпадение — в личке сообщение от одноклассника, как дела, неужели ты теперь министр, а я вот все сижу в своей юридической конторе в Гааге, тоска, но хоть деньги приносит, грех жаловаться. Гаврилов еще раз взглянул на афишу амстердамской выставки, потом достал из бара непочатую бутылку коньяка и сел писать однокласснику — привет, мол, а я тут как раз о тебе думал.
Глава 10
(1975):
Эдик расстелил на полу два привезенных из деревни холста, за которые отдал бабе Нюре тридцать рублей. Один — портрет кудрявого блондина с ярко-красными губами, как в музеях принято — «портрет неизвестного». Другой — на голубом фоне серый бык в позе «сейчас забодаю». Край холста, который Эдик вез скрученным в рулон, начал сворачиваться, и гость — человек интеллигентный, поэт Богородицкий, — наступил на этот край носком ботинка, продолжая рассматривать быка. Эдик тоже смотрел, тоже молчал.
— Н-да, — вздохнул наконец поэт. — Ну и мазня. Немного-то хоть отдал?
Эдик тоже вздохнул. Савва Богородицкий был самым любимым его клиентом, платил щедро, не торговался никогда, но кроме икон, ничем не интересовался; был, правда, случай, когда он у Эдика увидел на столе золотой царский червонец, совсем не диковина ведь, но почему-то взволновала его монетка, долго держал в руках, рассматривал и не глядя купил за сто рублей, но это действительно был единственный случай, уникальный, и позже Эдик понял, в чем было дело — монетку поэт снес ювелиру, тот ее обточил по размеру и припаял к довольно вульгарному, торгующие на центральном рынке грузины такие любят, перстню-печатке, и теперь у, между прочим, члена партии и члена союза писателей Богородицкого был уникальный перстень с портретом царя Николая второго, и, показывая его знакомым, Эдику в том числе, поэт, раскатисто окая, говорил — я его и на партсобраниях не снимаю, — и хохотал.
— Мазня, — повторил поэт. — Хрущев все-таки прав был, когда сказал, — и снова окая: — Пидорасы! Эрнст Неизвестный? — последнее, возможно, было непонятной Эдику шуткой, а не вопросом, но он серьезно ответил, что на обороте холста указана фамилия автора — Лысенко, и год написания — 1920.
— Лысенко, Лысенко, — поморщил лоб Богородицкий. — Знаю только академика селекционера, может, он быков и рисовал для своей науки? — и это уже точно была шутка, потому что, встретив недоуменный взгляд Эдика, поэт засмеялся и даже вытер подступившую слезу.
— Слушай, — сказал поэт. — Если мне не понравилось, то и никому из наших не понравится, ни Илье Глазунову, ни Антонину Свешникову, русские такое не любят. Кто ценит икону, тому абстракцизм чужд. Тебе надо как раз к пи-до-ра-сам, — и замолчал выжидательно.
— Да где ж их искать, — растерялся Эдик.
— Вообще в посольствах самое верное дело, — наставительно произнес Богородицкий. — У иностранных дипломатов хороший тон — покупать современную живопись, а у тебя двадцатый год, классика абстракционизма, — тут уже правильно сказал, не коверкая. — Не знаю, что это за Лысенко, но у них же свои классики, Шагал там или Малевича сейчас они скупают. Есть, я слышал, какой-тот грек в посольстве, вроде наш, советский, но вообще я бы тебе туда не советовал — кагебе возьмет на карандаш, и хлопот не оберешься, или вообще посадят. Попробуй у наших пидорасов. Вот Вознесенский Андрюша, я слышал, Шагала любит, ему и твой бычок понравится. За портрет не ручаюсь, а бычок да, смотри какие глазищи, — Савва уставился в глаза быку и как будто замер на месте, загипнотизированный. Мотнул головой, продолжил:
— Телефончик Вознесенского я тебе скажу, но ты уж не выдавай ему, что я тебе номер дал — меня он не выносит, так что и тебе от моей рекомендации пользы не будет.
Достал засаленную записную книжку, продиктовал цифры.
Глава 11
Забросив по пути ребенка к своей маме, Валентина пешком дошла до площади и поднялась по ступеням к дубовым дверям музея. На ходу проверила телефон — от мужа ничего, от полицейских тоже.