Шрифт:
Он никогда не называл их даже мысленно и, насколько удавалось, никогда не представлял их себе. Они оставались чем-то неопределенным, парившим перед его лицом… запахом, прилипшим к ноздрям. Ощутив воздействие джина, Уинстон рыгнул, шевельнув багровыми губами. После того как его освободили, он потолстел; цвет лица не просто восстановился, но даже стал ярче, чем был до ареста. Лицо его огрубело, кожа на скулах и носу сделалась откровенно красной, даже облысевший скальп обрел слишком густой цвет для того, чтобы можно было назвать его розовым. Официант, снова не дожидаясь просьбы с его стороны, принес шахматную доску и свежий номер «Таймс», открытый на шахматной задаче. Затем, увидев, что бокал Уинстона опустел, принес бутылку джина и заново наполнил бокал. Напоминать об этом было излишне. Здесь знали его привычки. Шахматная доска всегда ожидала его, привычный угловой столик всегда оставался свободным, даже если в заведении было полно народа: никто не хотел оказаться замеченным рядом с ним. Он даже никогда не утруждал себя подсчетом выпитого. Время от времени ему приносили очередной грязный листок бумаги, якобы представлявший собой счет, однако Уинстону всегда казалось, что с него берут меньше, чем следует. Впрочем, его ничуть не смутила бы и обратная ситуация. В эти дни у него не было недостатка в деньгах. Ему даже предоставили работу, точнее должность, еще точнее – синекуру, оплачивавшуюся существенно выше, чем прежняя должность.
Телескан умолк, музыку сменил голос. Уинстон поднял голову и прислушался. Зачитали не сообщение с фронта, a короткую сводку Министерства достатка о том, что в предыдущем квартале предусмотренный Десятым трехлетним планом ориентировочный показатель выпуска ботиночных шнурков перевыполнен на 98 процентов.
Рассмотрев шахматную задачу, он расставил фигуры. Предлагалось сложное окончание с парой слонов. «Белые начинают и ставят мат в два хода». Уинстон глянул искоса на портрет Большого Брата. Белые всегда ставят мат, подумал он, невольно ощущая туманный мистицизм этого факта. Всегда и без исключений. Так уж устроено. От начала времен не было такой шахматной задачи, в которой победили бы черные. Не ощущается ли здесь вечный и неизменный триумф победы добра над злом? Огромное лицо напротив отвечало ему взглядом, полным спокойной власти. Белые всегда ставят мат.
Доносящийся из телескана голос умолк и добавил уже другим, более серьезным тоном:
– Прошу оставаться возле телесканов. В пятнадцать тридцать последует важное сообщение. Повторяю: в пятнадцать тридцать вы услышите чрезвычайно важное сообщение. Не пропустите. Пятнадцать тридцать!
Музыка зазвякала снова.
Сердце Уинстона взволновалось. Будет реляция с фронта; инстинкт подсказывал, что следует ждать неприятных вестей. Весь день налетавшими и тут же отлетавшими короткими приступами волнения его тревожила мысль о сокрушительном поражении в Африке. Он буквально видел собственными глазами евразийские орды, текущие через нерушимые прежде границы, колоннами странствующих муравьев направлявшиеся на юг, к концу материка. Разве нельзя было зайти им во фланг? Очертания западного берега Африки проступили в памяти. Взяв белого слона, он передвинул его по доске. В НУЖНОЕ место. И, представляя себе мчащуюся на юг черную орду, вдруг заметил другую таинственным образом собравшуюся силу, внезапно оказавшуюся у нее в тылу, перерезавшую ее коммуникации на суше и море. Ему казалось, что своим желанием он дает ей существование. Однако действовать следовало быстро. Если они сумеют взять под свой контроль всю Африку, если разместят свои аэродромы и базы подводных лодок у мыса Доброй Надежды, то расчленят Океанию на две части. Это могло привести к чему угодно: к поражению, развалу страны, переделу мира, к уничтожению Партии! Уинстон глубоко вздохнул, ощущая путаницу чувств – собственно, не путаницу, а слоеный пирог боровшихся в нем ощущений, – причем он не мог понять, какое из них побеждает.
Приступ активности прошел, он вернул белого слона на место, но так и не смог возвратиться к решению задачи.
Мысли его вновь куда-то унеслись. Почти неосознанно он написал пальцем на поверхности стола:
2+2=5
– Они не могут влезть внутрь тебя, – сказала она.
Но они смогли это сделать.
– То, что происходит с тобой здесь, останется НАВСЕГДА, – сказал О’Брайен.
Верно сказано. Существуют такие вещи, такие твои поступки, от которых ты не можешь оправиться никогда. Потому что нечто погибло в твоей груди: выжжено железом, огнем.
Уинстон видел ее; даже говорил с ней. Теперь это было не опасно. Он знал, хотя и чисто инстинктивно, что теперь они почти не интересуются им. Он мог бы договориться с ней о следующем свидании, если бы они оба этого хотели. Собственно говоря, встретились они случайно, в парке, в злой и колючий мартовский день, когда земля была подобна железу, вся трава казалась умершей и нигде не было видно ни одного бутона, если не считать редких крокусов, пробившихся на поверхность земли, наверное, для того, чтобы лепестки их разметал ветер. Уинстон куда-то спешил, пряча от холодных порывов замерзшие руки и слезящиеся глаза, и вдруг увидел ее метрах в десяти перед собой. Он сразу заметил, что она изменилась каким-то неопределенным образом. Они едва не разминулись, не заметив друг друга, а затем он повернул и последовал за ней без особого рвения. Он знал, что опасности нет никакой, поскольку теперь он никого не интересует. Она молчала. Но шла и шла куда-то вбок по жухлой траве, словно пыталась отделаться от него, а потом как будто бы смирилась с тем, что он находится рядом. Наконец они оказались среди неприглядных голых кустов, в которых нельзя было ни спрятаться от людей, ни укрыться от ветра. Они остановились. Было жутко холодно. Ветер свистел в ветвях и теребил редкие грязные крокусы. Он обнял ее за талию.
Телескана рядом не было, однако в наличии замаскированных микрофонов сомневаться не приходилось; к тому же они стояли на виду. Но это было неважно, ничто теперь не имело значения. При желании они могли бы улечься на землю и сделать ЭТО. От одной такой мысли плоть его бросило в ужас. Она никак не отреагировала на прикосновение его руки – даже не попыталась высвободиться из его объятий. Теперь он понял, что именно в ней изменилось. Лицо ее сделалось землистым, на лбу и виске появился длинный шрам, отчасти укрытый волосами; но перемена была не в этом. Просто талия ее сделалась полнее и удивительным образом тверже. Он вспомнил, как однажды после взрыва ракетной бомбы помогал вытаскивать чей-то труп из развалин и был поражен не только невероятной его тяжестью, но жесткостью и неудобством для обращения, делавшими труп более похожим на камень, чем на плоть. Тело ее стало таким же. Он подумал, что и кожа ее на ощупь сделалась не такой, как была раньше.
Он не попытался поцеловать ее, они так и не заговорили. A когда возвращались назад по траве, она впервые посмотрела на него. Короткий взгляд наполняло презрение и неприязнь. Он попытался понять, чем объясняется это презрение, – чем-то из прошлого, или видом его опухшего лица, или слезами, которые ветер все время выжимал из его глаз. Наконец они сели на два железных стула – рядом, но не слишком близко друг к другу. Он заметил, что она собирается заговорить. Подвинув неуклюжий башмак на несколько сантиметров, она с хрустом преднамеренно раздавила сучок. Ступни ее стали шире, механически отметил он.
– Я предала тебя, – без предисловий проговорила она.
– И я предал тебя, – произнес он.
Она снова с неприязнью посмотрела на него.
– Иногда, – продолжила она, – они угрожают тебе чем-то таким, чего ты не в силах вынести, о чем не можешь даже подумать. И тогда ты говоришь: не делайте этого со мной, сделайте с кем-то другим, сделайте это с тем-то и тем-то. Потом ты можешь даже вообразить, что вовсе не думала так, что сказала это из хитрости, для того лишь, чтобы они прекратили. Но это неверно. В тот момент, когда это случается, ты думаешь именно так. Ты думаешь, что не существует другого способа спасти себя, и ты действительно готова спастись подобным образом. Ты ХОЧЕШЬ, чтобы это случилось с другим человеком. Тебя не волнует то, что ему придется перенести. Ты думаешь только о себе.