Шрифт:
Митрич и Хабаров сидели у костра. Митрич был к ней спиной, Хабаров вполоборота. Ни один, ни другой не заметили ее присутствия. Загадочные тени плясали на их лицах.
– … иронизируешь над моими умозаключениями, называешь их «схоластикой», а сам живешь по тем же принципам, о которых говорю я. Смотри, в обычной жизни желания влекут нас во всех направлениях. Их действие взаимно нейтрализуется. Нужно «выпрямить» их, сориентировать в одном направлении, тогда они поведут тебя к цели. Философия Прямого Пути, – говорил дед.
«Митрич?!» – слушая его речь, удивленно спросила себя Алина.
Почему-то он напрочь забыл сейчас свое любимое «волк меня съешь».
– К цели? У меня только одна цель: достать сволочь, за которую я сел на девять лет. Тебе надо было оставаться в Тибете. Я помню, как слушал тебя, открыв рот. Когда-то. Ловил каждое твое слово. Когда-то… Прости, Учитель. Здесь не Тибет. Здесь даже ты, Рамагкхумо Саокддакхьяватта, прикидываешься чудаковатым стариком-добряком. Прозвище себе придумал – «Митрич».
– Главное сейчас для тебя – душу содержанием наполнить. Если пустая душа, вокруг тебя – хаос.
Хабаров усмехнулся.
– «Душа»… «Содержание»… «Хаос»… Слова. Экзистенциальные категории.
– Тебя жжет обида. Она плохой советчик. Но жизнь отбирает одно и дает нам взамен другое. Ты этого не видишь. Многие этого не замечают, чем сами обкрадывают себя. Но именно таким образом высший разум обращает наше внимание на вещи значимые для нас. Ведь двух равновеликих событий не разглядеть. Нельзя, глядя на небо, сказать, какая из двух звезд больше.
– Что же я не разглядел? – с улыбкой спросил Хабаров.
– То, что я вижу даже спиною.
Алина вздрогнула и затаила дыхание.
– Тебе не хватает Сокровенной Любви. Сильное чувство все расставляет по местам, строит перспективу.
– Любовь… – усмехнулся Хабаров. – Наслушался я тебя. Сейчас она живет во Франции с мужиком, не отягощенным философией. Двуногие любить не умеют. Лицемерить, лгать – да. А любить… Я расскажу тебе про любовь. Я пацаном был. Мимо дома одного, к лотку, за мороженым, бегал. Как сейчас помню, краска на доме была грязно-синяя, облупившаяся, чешуей дыбом стояла. В доме жил кто-то. Возле все время ковыляла старая облезлая собака. Знаешь, если старость имеет воплощение, это была она. Колченогая, с больными суставами, с трясущейся головой и неверной поступью пьяного моряка. Всякий раз, как подходил к этому дому, я ловил себя на мысли, что боюсь не застать на прежнем месте этого пса, потому что на его морде было написано, что дни сочтены. Но нет! Всякий раз псина была на своем посту. Потом окна дома заколотили досками. Жильцы переехали. Получили квартиру в новостройке. Была зима. Снег искрился. Лед потрескивал от мороза… Редкие случайные снежинки падали на спину лежащей у дверей необитаемого дома собаки. Падали и не таяли… На ее месте я быть не хочу.
Они долго молчали.
– Завтра уходишь? Решил? – спросил Хабаров.
Старик кивнул.
– Наберитесь терпения и ждите.
Он ладонью загреб уголья.
– Саша, как ты там выжил?
– Выжил… – не вдаваясь в подробности, ответил Хабаров. – Тебе этого знать не нужно. Знание умножает скорби. Иди спать.
Оставшись один, Хабаров привалился спиной к старому трухлявому пню и неподвижно застыл, немигающий, невидящий взгляд устремив куда-то поверх костра…
…Тяжелый спертый воздух, духота, полумрак. Заплесневелый каменный мешок три на четыре с половиной метра. Тусклая зарешеченная лампочка в стене над ржавой металлической дверью. Слева от двери вечно воняющая фекалиями уборная – пресловутая «параша». Нары в четыре яруса. Откидной столик на цепях у противоположной от входа стены. Выше – узкая щель окошка. Решетка. Не дотянуться. Сквозь него – кусок неба. Девятнадцать человек. Следственно-арестованные. Бледные лица. В темных ямках-глазницах внимательные настороженные глаза. Строгая иерархия. Свои законы. Нижние шконки у окна для людей авторитетных, второй ярус и шконки первого ближе к «параше» – бизнесменам и чиновникам, третий и четвертый – голодранцам, с которых взять нечего. Начиная со второго яруса спят по двое, валетом или по очереди. На третьем и четвертом – остальные одиннадцать. Есть двое шнырей – молодых педерастов, но они не в счет. Утром встанут, порядок в камере наведут – и под нижние шконки, пока первый и второй ярус не проснулись.
В то первое утро в следственном изоляторе, дождавшись своей очереди, Хабаров спал на определенной ему второй шконке, как вдруг пределы камеры огласило жалобное поскуливание. Застигнутый шнырь, отхаркиваясь кровью, уползал, поскуливая, в «трюм».
– Что это? – приподнявшись на локте, спросил он соседа.
– Шныря застали. Учат, – безразлично пояснил тот. – Привыкай.
Весь день и половину ночи Хабаров провел на допросе. Менялись лица, менялись вопросы. Он-то, наивный, думал – мать родная! – что это только в гестапо да в НКВД, когда-то, у праотцов: свет лампы в лицо, ноги-руки наручниками к табурету, кулаком в зубы, полиэтиленовый пакет на голову… Так – много, очень много часов. Убеждения, разъяснения, угрозы, мат, сила. По кругу. До тошноты. До отупения. До помутнения рассудка.
Такое же утро. Отчаянный визг шныря, того же самого, хилого белобрысого мальчишки, с «цветами» пиодермии на руках, на шее, под одеждой, скорее всего – везде.
Допрос. Нет света лампы в лицо. Не бьют. Нет пакета. С чего бы?
Длинный коридор. Крик цирика [11] : «Стоять! Лицом к стене!»
Лязг запоров. Снова тот же голос: «Построиться по два. Живо!»
Топот ног по рыжему кафельному полу. Шепоток в спину: «Братишка, держись…»
Пустая камера. «Почему?»
11
Контролер.