Шрифт:
Но свидание так и не состоялось. Через неделю, когда рухнул наш мир, Розалин заняла должность в валютном отделе Банка Англии, где выросла, незамужняя, до поста заместителя директора. По тогдашним консервативным понятиям женщине на высоком посту семейная жизнь была противопоказана. Мы встретились с ней много лет спустя на бар мицве. Она держалась чинно, одета была невзрачно, и мы обменялись осторожными кисловатыми банальностями.
Напряжение перед концертом было таково, что не обошлось без жертв. Композитора Кузнецова увезли в больницу с высоким давлением, и оно волшебным образом нормализовалось, как только явился мой отец с утерянной страницей его концерта. Дирижер, раздражительный беженец Матиас Фрейденштейн, в ярости от того, что партитура показалась ему неразборчивой, ранил себе палочкой руку. Тромбонист явился воинственно пьяным, заменивший его запросил надбавки за длинное соло. В Альберт-Холле работники бара демонстративно ушли из-за какого-то воображаемого конфликта, но тут же вернулись, наткнувшись на Горди Миллса, завершавшего карьеру боксера-тяжеловеса, которого мы наняли охранять служебный вход.
Скотланд-Ярд прислал инспектора в кепке, чтобы обсудить меры по предотвращению беспорядков. Бригада скорой помощи св. Иоанна удвоила обычный комплект своих санитаров. У матери начались истерики по поводу приема после концерта, который милостиво согласилась посетить дальняя родственница королевы. «Когда я делаю книксен? — с дрожью в голосе спрашивала она. — И как к ней обращаться — Ваше Королевское Высочество?»
В нараставшем ажиотаже самым спокойным оставался его виновник (Давид) Эли Рапопорт. Насколько я мог судить, — а мне было легче судить, чем кому-либо, — Довидл совершенно не нервничал. С репетициями и интервью он управлялся играючи, с улыбкой и шуточками. И у него еще оставалось время на ночную жизнь и кофе в три часа ночи.
— Ты высыпаешься хотя бы? — спросил я его, изображая взрослого.
— Мужчина должен делать то… — Он подмигнул.
— Что ему говорит импресарио. — Я засмеялся.
Оглядываясь назад, я тысячу раз спрашивал себя, не было ли в его спокойствии чего-то неестественного, не скрывался ли за ним продуманный план исчезновения. И, как ни старался — а я перепробовал и гипноз, и холистическое целительство, и двух юнгианских психотерапевтов, — не мог припомнить в его поведении тех последних дней никаких признаков чего-то зловещего или разрушительного. С другой стороны, беззаботность была еще и щитом. Он был полной противоположностью взнервленного артиста, который выходит из себя, если в зале кашлянула старая дама или гобой вступил с опозданием. Довидл, казалось, принимал жизнь такой, как есть, — брал от нее то, что хотел, а с оставшимся предоставлял разбираться мне.
Так что, когда он исчез в то молочное майское утро, и полицейские, среди прочих, явились с вопросами, я, его ближайший друг, ничем не мог им помочь. Я, как и все, был ошеломлен его исчезновением, угнетен потерей, чувством вины — но еще тут пахнуло предательством. Где я был, когда он исчез в неизвестности? Пластался, как и все остальные, чтобы поднять его на пьедестал. Я ничего не видел, ничего не слышал, не ждал никакого подвоха — только раз кольнула тревога, когда он садился в такси, и я спросил:
— Довидл, все хорошо?
Он заверил меня, что все в порядке, доедет сам, скоро вернется.
Снова и снова я прокручивал в голове этот момент, пока на пленке не порвалась перфорация. А если бы я все-таки поехал с ним на такси? Может быть, спас бы его от безумного поступка, помешал похищению или убийце? Что он мог намеренно скрыться — это была бы такая низость, о какой я даже подумать не смел. Никогда я не видел в нем ничего низкого. Мелкие недостатки — да, и множество; но предательство без причины — на такое он был не способен.
Правда, видеть его я мог только через призму обожания. Он был светом, заставлявшим блестеть мою тусклость, лучом, открывавшим во мне самое лучшее. Я зависел от него в утверждении своей полезности, а он от меня (по его словам) — как от посредника с остальным человечеством. Мы были нераздельны — или он позволял мне в это верить.
И вдруг разделились, без причины и предупреждения. Когда он не явился на свой сенсационный дебютный концерт, я бросился разгребать руины, последствия катастрофы. Недели прошли, прежде чем я осознал, что часть меня, лучшая часть, ампутирована и жизненная дорога уходит в лишенную цели пустоту. С той поры я искал его, искал себя, искал жизнь, которая умерла в тот вечер.
4
Грабитель времени
Первое впечатление бывает обманчиво, но за те двенадцать лет, что я знал Довидла, он в моих глазах не изменился. В памяти всплывает день, когда я увидел его впервые: он шел к нашей двери так, как будто был хозяином дома, если не всей улицы. Было жаркое августовское воскресенье 1939 года, и мы сидели дома в Сент-Джонс-Вуде. Ежегодную двухнедельную поездку в Нормандию пришлось отменить — назревала война. Собрался парламент. Раздавали противогазы, проверяли их, учили пользоваться. Отпускные чемоданы были опорожнены, наполнены для эвакуации. На перекрестках складывали мешки с песком, почтовые ящики перекрашивались в защитные цвета — зеленый с коричневым и желтым, а сверху покрывали химической краской, которая, предполагалось, среагирует на газовую атаку. В небе висели аэростаты воздушного заграждения. В Гайд-парке рыли траншеи (мы не знали, что они предназначены для массовых захоронений); Примроуз-парк распахали под огороды и засеяли. У нас в конце сада мастер сварганил убежище из рифленой стали и покрыл, как предписывалось, полуметровым слоем земли. На всех окнах повесили светомаскировочные шторы, а стекла от взрывной волны обклеили крест-накрест лентами. В ближних магазинах закончился клей и оберточная бумага. Наша прислуга, Флорри и Марта, пребывала в растрепанных чувствах. Мои родители ходили, понурясь, с наморщенными лбами. Я смертельно скучал.
Это было мое обычное состояние, вовсе не связанное с геополитическими событиями, за которыми я внимательно следил. Я начал читать газеты год назад, во время мюнхенского кризиса, и совсем погрузился в них, когда немецкие войска вступили в Прагу, как я и предсказывал мрачно. С этого времени я наблюдал за соскальзыванием в войну, замечательно предвидя весь ход событий. Пусть старается Гитлер: наша империя неуязвима, наша парламентская система не по зубам оглашенному тирану. Мое детское заблуждение, кажется, разделяли почти все большие газеты, за единственным исключением еженедельной «Спектейтор». Ее владелец и редактор Ивлин Ренч хорошо изучил за сорок лет Германию и грустно предсказывал самое худшее. Отец брал «Спектейтор» каждую пятницу и для равновесия — левые «Нью стейтсмен» и «Трибьюн». Поворошив их слегка, он принимался за страницы рождений-свадеб-похорон в «Джуиш кроникл», органе еврейской общины. Я потихоньку забирал еженедельники и, шевеля губами, читал многосложные комментарии, политически просвещался. В домедийные времена не было ничего необычного, если девятилетний ребенок читал для удовольствия Диккенса или, по необходимости, Библию, когда в доме не было ничего увлекательнее. Я был чуть более развит, чем сверстники, — до несносности. Презрев сентиментальные романы матери и девственное собрание «Мировой классики» в застекленном шкафу, я узнавал из политических еженедельников о невидимых силах, правивших взрослой вселенной, искал в них ключ для расшифровки сложностей зла.