Шрифт:
– Ты меня… почуяла?
– На таком расстоянии я ничего не почувствую. Мне матушка Жива привиделась, сказала к тебе ехать. Я и собралась тотчас. Так-то я бы в осеннюю пору дома сидела, не грязь месила. А то пришлось ехать. Повезло – быстро домчались. Матушка благословила, не иначе.
Устя с благодарностью подумала о богине:
– В святилище бы еще раз сходить.
– Сходим. Обязательно сходим, Устюшка. А сейчас садись, буду учить тебя правильно дышать.
– Дышать?
– Дышать, двигаться, силу свою собирать вот здесь… – Сухой старческий палец коснулся лба, потом сердца и солнечного сплетения. – Это не все точки, но начинать с них надо. Научишься, потом по телу силу разгонять будем. И далее…
– Я ее здесь чувствую. – Устя прижала руку к сердцу. Туда, где грело, жгло, пекло…
– Это хорошо. Но мало. Учиться все одно надобно. У тебя одной сила проснулась?
– Вроде бы да.
– Аксинья что?
Устя пожала плечами:
– Я за ней ничего не приметила. А так – кто знает?
– Хорошо. На нее я потом посмотрю. А ты садись ровно, спину выпрями и делай вдох. Вот этим местом. – Сухая ладонь легла на живот, показывая, какие мышцы надо напрягать. – На четыре счета. И выдыхать так же будешь. Будешь сейчас сидеть и дышать, поняла?
Устя кивнула. И, закрыв глаза, сделала первый правильный вдох.
Учиться.
В этот раз она не останется безоружной!
У царицы Любавы слово с делом не расходилось. И сына, который заглянул в терема, она поймала мгновенно.
Как тут не поймать, когда о каждом его шаге сорок человек доложат? А еще сорок просто добежать не успеют. Это ж дворец, здесь на каждом шагу слуги, холопы, стражники…
Фёдор как раз две мошны собрал для сестер Элизы, как к нему матушка пришла.
Сама пожаловала. Не к себе позвала, лично явилась.
– Феденька, сыночек любимый!
Фёдор обернулся к матери и заулыбался.
Любит его матушка. Любит. И он ее тоже.
– Маменька.
Чтобы поцеловать чадушко, Любаве пришлось на цыпочки встать, а сына за вихры потянуть. Вымахал, оглобля.
– Феденька, поговорить с тобой хочу. Посидишь со мной?
Ага, посмотрел бы Федя на того, кто вдовой царице откажет. Опасно это…
– Конечно, матушка. О чем разговор пойдет?
– О возрасте твоем. О делах государственных. Сам понимаешь, тебе уж третий десяток пошел. Ты наследник Борисов, когда с ним что случится, кому на трон сесть?
Фёдор поморщился.
На трон ему не хотелось. А маменьке так очень даже его царем мечталось увидеть. Вот и сидела б там сама, неймется ей…
– Маменька, Борис женат, и дети у него будут.
– Будут, конечно. А ты не женат. И деток у тебя нет, а мне так внучка хочется. Или внучку на руках подержать. Феденька, старею я…
А наследник во все верит, конечно. Сказал бы кто царице, что она стареет, дня бы не прожил. Каблучками затоптала бы. Дорогих сафьяновых туфелек. Но Фёдора надо было уговаривать.
– Маменька, ты у меня молодая и красивая. Самая лучшая. Тебя с боярышнями рядом поставить, никто и не догадается, что у тебя сын есть.
– Льстец, – улыбнулась царица, сына по руке погладила. – Феденька, жениться бы тебе.
– Маменька…
– Понимаю, абы на ком не хочется. Так я тебя и не уговариваю. Скажи, а по душе ли тебе боярышня Заболоцкая? Устинья?
Фёдор словно конь на скаку остановился. У него, кажется, даже лицо сплющилось.
– Маменька? Ты… откуда?
– Знаю откуда? Дядя твой рассказал, что заинтересовала тебя боярышня. Неуж это такой секрет?
Фёдор поморщился.
Секрет, не секрет… понятно же. Дядя – человек подневольный. Это Руди сам решает, что сказать, о чем промолчать. А дядя что та глина, в любых руках поддаваться будет.
– Я сам хотел сначала посмотреть. Подумать.
Любава кивнула.
– Прости дядю, не со зла он. И я не со зла. А все-таки что ты о ней думаешь?
– Не знаю, – сознался Фёдор. Днем раньше сказал бы он, что нравится ему Устинья. Что сильно нравится, может, и люба она ему. А сейчас… вспомнил Элизу – и словно мертвечиной повеяло. – Не знаю, маменька.
– А как узнаешь, так скажешь мне?
– Конечно, маменька.
– Я тогда пока с Борисом поговорю, чтобы разрешил он тебе жениться.
– Про Устю скажешь?
Устю.
Это сказало царице больше, чем час рассказа. Ежели она уже для него Устя… значит, думал он о ней, примерял уже, загадывал. О чужом человеке, о безразличном, Федя не сказал бы так.