Шрифт:
В зрачке глаза горели северные созвездия и плескалось чёрное колдовское море.
Тридцатый приехал поздним вечером, когда мы с Трис сидели в рекреации на жилом этаже и бездумно смотрели телевизор. Там крошечными блоками между рекламой шёл какой-то сериал с закадровым смехом, но ни одна из нас не могла разобрать сюжет и понять, почему это смешно.
Отца Конрада я до этого видела только на фотографиях, — это был высокий, усатый и стремительно лысеющий мужчина, харизматичный и приветливый на вид. Под его именем в Огиц приехала осунувшаяся тень с восковой маской вместо лица. Он тяжело сел в кресло в рекреации и долго молчал, пока в телевизоре кто-то преувеличенно бодро и наигранно шутил.
— Почему ты не позвонила мне? — спросил Тридцатый надломленно, и я вдруг остро почувствовала себя лишней.
Трис пожала плечами.
Он медленно кивнул, спрятал лицо в ладонях и заплакал.
lxxi
Вечер тоже получился грустный, тихий, наполненный мягкой и какой-то печальной нежностью. Арден стал ужасно ласковый и целовал меня везде; я млела в его объятиях и подолгу рассматривала то вязь заклинательских татуировок, то едва заметные в неровном свете веснушки, то черты дорогого лица.
Когда он успел стать для меня таким близким, что одна только мысль: «Это могли бы быть мы», — причиняет боль?
Я тряхнула головой.
— Что это значит? — спросила я, ткнув пальцем с случайный завиток на коже, тянущийся по грудной мышце к подмышке.
— Усиливающая форма, — рассеянно пояснил Арден. Он лежал поверх покрывала, заложив одну руку под голову, в одних только полотняных штанах. Я наваливалась на него сверху, «не замечая», как вторая рука ненавязчиво оглаживает моё бедро.
Мне нравилось его касаться. В этом было что-то особенное, уютное и домашнее, как будто бы тепло чужого тела отличалось чем-то принципиальным от грелки или от батареи. Оно обволакивающее, мягкое, томное; даже просто проходя мимо, мне хочется задеть его хотя бы коротким жестом.
«Мохнатые всё время обжимаются,» — ворчала когда-то Ливи. После развода её, опухшую от слёз, всклокоченную от недосыпа и изрядно помятую родами, раздражали все проявления чужих отношений.
— И что она усиливает? — хихикнула я, аккуратно прикусывая кожу чуть выше линии.
— Ммм, — покачал головой Арден, ловко запуская ладонь мне под кофту.
Его рука лёгким, щекочащим движением прошлась по моему мгновенно напрягшемуся животу, пальцы ласкающе обвели сосок, и я сперва глухо выдохнула, а потом спохватилась и уточнила наигранно-наивно:
— Форма усиливает твои низменные порывы?
— Сама ты низменный порыв, — обиделся он, не вынимая, впрочем, руки. — Форма усиливает всё, что может быть нужно усилить. Здесь насечки, видишь?
С одной из сторон кривулина линии была, как щётка, облеплена тонкими делениями-рисками.
— Можно прибавить десять процентов, а можно триста. Татуировка сокращает формулу из двадцати четырёх слов до одного слова и направленного импульса.
Я не умела пользоваться импульсами: это был тот самый раздел, на котором, отчаявшись, я бросила курсы по чарам и перешла в артефакторику. Мне было тогда лет десять, и я отчаянно мечтала быть хоть в чём-то похожа на Ару, чтобы память о ней продолжалась во мне, и чтобы её серна смотрела на меня из потока звёзд. Увы, я так и не научилась ни видеть, ни чувствовать, и любая попытка составить чары превращалась в механическое повторение чего-то, придуманного задолго до меня.
Память об Аре жила и без моей помощи. А звёзды — что звёзды; звёзды молчали.
Арден, ворча, всё-таки вынул руку из моей одежды, сел, оперевшись на изголовье кровати, и принялся демонстрировать: собрал над ладонью янтарно-жёлтый светляк, ровный и какой-то пушистый на вид. Он передал его мне, и я качала его в руке, как котёнка.
Потом Арден сказал те же слова, только теперь татуировка моргнула ослепительным иссиня-белым светом, — и шар вышел почти в два раза больше. Он перекинул его из ладони в ладонь, прокатил по руке, красуясь, и потушил оба.
Всё это ужасно ему шло, — как лесному зверю идёт зимняя шкура, а молодой ели — светлый крап свежих иголок: естественной, природной красотой, как будто что-то в Ардене с самого рождения было заклинателем. Через учение и мастерство он, казалось, не столько учился быть кем-то и делать что-то, сколько становился собой.
— Почему заклинания? — спросила я, пытаясь подражать тому тону, каким он когда-то, в незапамятные время, на прогулке по лестницам Огица, спросил у меня: «почему артефакторика?».