Шрифт:
Хана и Туника расположились на сене, и, забираясь через борт в телегу, Хана не утерпела, чтоб не высказаться:
— Ух, как графини какие поедем!
— Только б, Южек, с вами чего не случилось, — беспокоилась Топлечка, она стояла на пороге и смотрела, как мы усаживались.
— Только, миленький Южек, не переверни нас, — в тон ей ответила Хана, — жалко таких невест!
— О господи, господи! — захныкала Топлечка, а я хлестнул быков.
Больше я не оглядывался — ни на двери дома, где, сложив руки на животе и вытаращив несчастные глаза, стояла Топлечка, ни на телегу, где сидели девушки: Туника, обеими руками обнимавшая корзину с обедом, и Хана, которая все ворочалась в сене и чему-то смеялась. С радостью хлестнул бы я ее кнутом за такое ее отношение к людям, к матери, но, как я уж сказал, я не оглядывался и кнутом ее не стегнул, хотя… хотя это ее «миленький Южек» ужасно меня злило. Злило это меня, и я думал, как это может вот такая девчонка издеваться над матерью и никто ей за это не даст щелчка — точно бога над ней не было. Тем временем мы ехали, я сидел впереди, над колесами, и с трудом удерживался, чтоб не хлестнуть Хану разок-другой, а Хана все болтала и кривлялась. Свой пестрый платок она завязала узлом сзади — она бросала нам вызов! — и голова у нее как бы торчала прямо над животом из бордовой кофты. Туника притулилась рядом, обняв корзину, и изредка улыбалась, но и то как-то кисло, скорей для того, чтоб сестра не устроила представление еще похлеще. Жалко мне было Тунику, сердце сжималось у меня в груди, глядя на нее.
Телегу и быков мы оставили в овражке, у опушки леса, а сами тронулись вверх по склону, где было много листвы, — сестры собирали ее граблями, а я относил. Поначалу пришлось далеко ходить, а они спешили набрать кучу. Нагружали на меня полные корзины, так что я пошатывался под их тяжестью.
— Ну что, парень, аль нет у тебя больше силы? — посмеивалась Хана. — Всю ты ее у матери оставил?
Я уходил с корзинами, склонившись почти до земли, и в душе осыпал Хану отборными проклятиями. Время близилось к полудню, весеннее солнышко пробивалось сквозь ветки деревьев, освещая лес, и особенно овражки, где было еще сыро и пахло гнилью. Я покрылся потом и все острее чувствовал на теле лиственную труху, которая жгла кожу. Когда мы поели — Хана выпила почти полбутылки вина и, не переставая, скалила зубы, — и я понес первые корзины, она незаметно подставила мне грабли, и я во весь рост растянулся со своими корзинами на земле. Встав, я увидел грабли, услышал смех Ханы и сообразил, что она нарочно мне подсунула грабли под ноги, и тут я почувствовал, как все у меня внутри задрожало — позже Туника мне рассказывала, что лицо у меня стало серовато-зеленым, настолько я разъярился.
— Хана! — только и прошипел я.
— Что, что? — напуганная, она поскорей подобрала грабли.
Девушки хотели помочь мне поднять свою ношу, но я турнул их обеих, и Хану и Тунику.
— Господи Иисусе, да ты вытрись! На кого ты похож! — крикнула Туника.
Я бросил на нее бешеный взгляд — в глазах у нее был испуг — и рывком забросил корзинку за спину. Пот лил с меня потоком.
Я обругал их, обеих сразу, потому что их испуг привел меня в еще большую ярость и мне понравилось, что они меня боятся. Но когда я высыпал в телегу листья и провел рукой по лицу, я почувствовал, что ладонь у меня слипается, рука была в крови. Я еще раз провел ладонью по лицу и почувствовал острую боль. Вот, значит, почему они с таким испугом на меня смотрели!
И внезапно мне захотелось заплакать. Я присел на дышло телеги и сперва было решил умыться в ручье, а потом передумал. «Пусть, стерва, видит, что сделала, пусть боится!» — подумал я и оставил все, как было. Я исходил злобой.
А потом произошло то, после чего, я думал, сойду с ума от ярости: Хана швырнула с телеги мне в голову пустую корзину и та задела меня прямо по свежей ссадине. Хана стояла в телеге, утаптывая листву, а Туника оставалась на склоне, в том месте, откуда я таскал листья. Я опять приложил ладонь к лицу, не увидел, а почувствовал на пальцах кровь и вконец лишился рассудка. Телега была уже с верхом нагружена листьями, я схватился за борт и, опершись на ось заднего колеса, вспрыгнул. Хана увидела меня — должно быть, я был страшный — и перепугалась. Выпучила глаза, разинула рот, только я успев издать вопль, как я уже схватил ее — деваться ей с воза было некуда, — и в одно мгновенье она полетела на листву, точно у нее не было ни капли силы, чтоб оказать сопротивление. И я начал ее бить — эх, я хлестал ее по щекам всласть, отводя душу. Она пыталась защищаться, закрывалась руками, пинала меня ногами, но только поначалу, и очень скоро утихла. Потом всхлипнула, стала вздыхать и втягивать носом воздух, как будто ей это нравилось, а затем вдруг, ухватив меня за рубаху, даже за кожу, потянула на себя. Я отрывал ее от себя, но она обхватила меня ногами, и я уже не мог вырваться, я лежал на ней и слышал свой собственный голос, который изрытая проклятия, но все тише и тише, пока вовсе не стих и пока я не почувствовал, как ее руки, только что терзавшие мне рубаху и кожу, обняли меня и крепко прижали к себе. Тело у нее было невыносимо горячее, и мне показалось, будто она улыбалась. Почему она улыбалась, в то время как я ее бил, мне было непонятно — я рванулся, стремясь освободиться от нее, дальше, во имя всего святого на свете дальше, но в теле у меня не было больше сил, и вырваться мне не удавалось.
— Отпусти меня!.. Туника ведь!.. Ты с ума сошла! — шипел я, отталкивая ее и чувствуя, что у меня обрывается дыхание.
Она ослабила объятия, разжала ноги — я почти лежал на ней — и спросила:
— Ух, ты и с ней спутался?
И словно окатила меня ледяной водой, я мгновенно отрезвел. Соскочив с воза, я подхватил свои корзинки и пустился вверх по склону, еле держась на заплетающихся ногах. Туника стояла на месте, поджидая меня. Я заметил, что она выглядывала меня в овраге, однако так никогда и не узнал, видела ли она, как мы сцепились с Ханой, — в тот день она словечка не проронила, ни на обратном пути, ни дома. А Хана, та полыхала, лицо у нее было пунцовым, но и она притихла, что редко бывало. Скорее всего, ей было безразлично, видела нас Туника или нет.
Я стал побаиваться ее, вспоминая, как она вдруг всем телом прижалась ко мне, и меня чаще одолевали мысли о том, как податливо она лежала под моими кулаками, каким влекущим был ее устремленный на меня взгляд, как она улыбалась. Да, ей было безразлично, даже если б подошла Туника! Сладостная дрожь, охватившая меня тогда, возникала снова и снова, и снова и снова я трепетал, полный страсти, подчинившей меня, когда я с ней боролся.
Кажется, Хана и сама испугалась. В доме воцарилось блаженное спокойствие, или по крайней мере так казалось, и очевидно было — я убеждался в этом тысячу раз на день, — что она меня избегала, проходила мимо, не замечая, прекратила свои насмешки и шуточки.
А Топлечка с каждым днем становилась все более неуклюжей, неповоротливой и дремливой. Она бродила по дому, по полям, присаживаясь где попало, но покоя не находила. Я чувствовал, как она искала меня, взгляд ее шел за мной, и она старалась задержаться рядом или посидеть, насколько это было возможно. Я не мог бы сказать, что ее влекло ко мне, вряд ли она узнала о Хане и о нашей схватке в лесу — Туника держалась тише воды, ниже травы и не стала б болтать, если и видела. На меня Топлечка навевала лень и дремоту — вся она: и ее певучий говор, и ее мозги.
Как-то села она на порожек погреба, широко расставив ноги, меня коробило от этого, и устремила на меня пристальный взгляд — я насаживал мотыги на ручки.
Из дома вышла Хана, заметила нас и остановилась, завязывая платок. Подошла ближе, нагнувшись, подняла мотыгу, взвесила ее на руке.
— Эта хороша? — спросила и, не дожидаясь ответа, повернулась и ушла в виноградник за домом.
И оттуда послышались удары по твердой земле, более частые, чем раньше, — ведь теперь там были двое, Туника и Хана. Мне не терпелось покончить со своим делом и присоединиться к ним.