Шрифт:
Другой, мягкий, слегка грассирующий, ответил:
— «Как-нибудь» из своего глоссария навсегда исключите, батенька. Я этого термина в работе не признаю. Мало ли какой там спирт. Может, у них лаборант алкоголик. Отпивает и водой доливает. Ступайте, готовьте реактивы. Будете проверять одесский спирт на чистоту.
Что за бред, подумал Абрамов. Не проснулся я что ли.
Но тут же сообразил. Была остановка в Харькове. Сел профессор-бальзамировщик, как его. С ним ассистент.
Вышел знакомиться.
На торце длинного стола, уткнувшись носом в бумаги, сидел пожилой мужчина исключительно несоветского вида. Лицо гладкое, усики аккуратные, на носу пенсне, чесучовый пиджак, белоснежные воротнички, идеально повязанный галстук.
— Вы Воробьев, — утвердительным тоном молвил Абрамов, вспомнив фамилию попутчика. Назвался сам, спросил Корину, не оторвавшую глаз от своего учебника: — Познакомились уже?
— Нет, — ответила она.
— Дама так увлечена чтением, даже не подняла головы, а я, в свою очередь, не осмелился отвлекать…
Профессор с уважением покосился на китайские письмена.
— Ну так знакомьтесь. Это Зинаида Корина, моя сотрудница.
— Очень рад, сударыня, — по-старомодному поздоровался гений бальзамирования, приятнейше улыбаясь. — Владимир Петрович Воробьев. С одной стороны вы — дама, с другой стороны я намного старше. Как меня когда-то учили, по этикету второе перевешивает, поэтому подаю руку первым.
Протянул руку. Абрамов поморщился, зная, что последует дальше.
Зинаида посмотрела на ладонь с отвращением, коснулась ее своими обтянутыми в шелк пальцами, будто дотронулась до жабы — и сразу отдернула руку.
— Це-це-це, — поцокал языком профессор. — Кажется, у нас выраженная гаптофобия, отвращение к физическим контактам с людьми. Готов биться об заклад, мадемуазель, что вы пожизненная девственница.
Несмотря на преувеличенную учтивость, он, кажется, был человеком бестактным.
— Проиграете, — буркнула Корина. — В купе пойду. (Это уже Абрамову).
Странный профессор проводил ее недоуменно-веселым взглядом, повернулся.
— А я, знаете, полная противоположность вашей спутницы. Человеческое тело с его чудесным устройством меня завораживало с детства. Гимназистом я часами пропадал в анатомическом кружке. Однажды матушка упала в обморок, обнаружив в моем портфеле человеческую стопу. Я притащил ее из прозекторской, решив на досуге поизучать расположение нервов и сухожилий… Ничего, что я болтаю? Дорожные разговоры с малознакомыми попутчиками — непременный атрибут железнодорожного путешествия.
Абрамову пришла в голову мысль, для осуществления которой надлежало заручиться симпатией бальзамировщика, поэтому он раздвинул свои полуулыбающиеся губы в полномерную улыбку.
— О чем же вам угодно поговорить? — спросил он, подлаживаясь под старорежимную речь собеседника.
— Как всем советским гражданам, когда их никто не подслушивает — про политику. Вы ведь один из руководителей Коминтерна? Значит, видите события широко, во всемирной перспективе. Вот скажите мне, Александр эээ Емельянович, разумно ли со стороны СССР постоянно раздражать великие державы своей революционной задиристостью? Ведь в одиночку, без помощи извне, мы разруху никогда не преодолеем, с нашим-то голым дерьером. Нужны кредиты, нужны новейшие машины, нужны инвесторы, если вам знакомо это слово.
Абрамов переквалифицировал Воробьева из людей бестактных в редчайшую категорию людей с нулевым инстинктом самосохранения. Как только этот субъект досуществовал на свободе до 1925 года?
— Вы со всеми так откровенно высказываетесь? Или только с руководителями секретных служб? — усмехнулся Абрамов.
— Со всеми, — беспечно ответил Владимир Петрович. — У меня эйфория вседозволенности. Три года — после того, как я, поджав хвост, униженно выпросил разрешение вернуться из эмиграции, трясся, как заячий хвост. У меня, видите ли, такое пятно в биографии, что в любой момент могли раскопать — и ауфвидерзеен. Я в Харькове при Деникине был членом следственной комиссии по расследованию зверств советской власти. Трупы замученных жертв обследовал. Был у нас в городе чудовищный садист, товарищ Саенко из ЧК. Любил пытать людей перед казнью. Где-то мог обнаружиться доклад комиссии, а там моя подпись.
— Зачем же вы вернулись в Советский Союз? — спросил Абрамов, испытывая необычное для него чувство: любопытство.
— Вернулся, потому что эмигрантская жизнь тоже была унизительна. Я, специалист высшего класса, должен был обивать пороги захолустных университетов и лабораторий, заискивать перед полными научными ничтожествами, чтобы меня взяли на службу, дали заработать на кусок хлеба. И эти вечные эмигрантские дрязги, когда все срывают отчаяние друг на друге, ибо больше все равно никто не услышит. Как только я узнал, что мой институт снова заработал, и коллеги с кафедры сообщили, что будут мне рады… — Воробьев махнул рукой. — Посыпал себя пеплом, отправился в Каноссу — клянчить в советском консульстве прощения. Вернулся в утраченный рай. Никогда не был религиозен, а тут стал ходить в церковь. Молился, чтобы доклад не всплыл.
— Да вы же мне сами о нем рассказали? — недоуменно глядел на него Абрамов.
— Говорю вам — у меня эйфория вседозволенности. В СССР со мной никогда ничего плохого не сделают, будут пылинки сдувать. — Полная физиономия просияла улыбкой. — Я изобретатель уникальной технологии посмертной консервации. Без моих ежемесячных приездов в Москву тело в мавзолее начнет декомпозироваться. А Владимир Ильич Ленин должен быть всегда живым, оставаться нетленным. Никто кроме меня этого обеспечить не может. Я лучший в мире специалист по презервации трупов.