Шрифт:
Пленные тянулись от северных городских окраин через центральную часть Сталинграда. Их поток все время ширился, густел: из подвалов выползали все новые солдаты — грязные, завшивевшие, почесывающиеся; и вместе с ними, еще хранящими смрадное подвальное тепло, расползались в морозно-ясном воздухе сладковато-приторная трупная гниль и скверный запах аммиака, от которого Ольгу слегка подташнивало.
Мутно-грязная река пленных текла мимо закоченевших, сложенных штабелями трупов немецких солдат, которые не успели убрать похоронные команды, мимо однообразных крестов офицерских могил, мимо торчащих из-под снега остовов некогда шикарных «лимузинов». А в стороне, в нерушимом уже покое, высились одинокие холмики с красноармейскими касками на палках…
В центре, на площади Павших борцов, пленные растекались на два потока: один устремлялся в сторону Бекетовки, а другой сползал к бывшей центральной переправе. Но оба потока, несмотря на разветвление, имели одну конечную цель — лагерное пристанище среди колючей проволоки.
Ольге и еще четырем конвоирам предстояло вести свою колонну по ледовой Волге. Они шли наискосок через сквер, мимо обрубков деревьев, вблизи памятника погибшим революционным бойцам — бетонного стреловидного обелиска, который пощадила война. Но теперь их славное братство пополнится. Видела Ольга: носят и носят красноармейцы в отрытую братскую могилу своих погибших товарищей, а их прокопченные фронтовые шапки-ушанки складывают в сторонке. И растет прямо на глазах этот печальный и жуткий холм из шапок, внутри которых выведены чернильным карандашом фамилии героев, погибших, но отстоявших Сталинград. И среди сотен этих шапок с облупленными красными звездочками, верно, лежит и та, что надевал брат Прохор…
«Убийцы! Убийцы! Я бы всех вас казнила, будь моя воля!» — твердила Ольга, стараясь не глядеть на пленных, чтобы как раз не дать разгула своей мстительной воле, хотя автомат уже был снят с шеи, и она теперь норовила подтолкнуть прикладом отстававших.
У спуска к Волге висел прибитый к столбу фанерный щит с надписью на русском и немецком языках. Ольга остановилась перед ним, ошеломленная. Слова: «Гитлеры приходят и уходят, а народ немецкий, а государство немецкое остаются» — вызвали в душе девушки смятение, почти отчаяние, ибо противоречили всем ее гневным мыслям и выстраданному праву на мщение. Она стала озираться беспомощно. И вдруг среди тупых, апатичных лиц пленных ей бросилось в глаза по-бабьи выглядывающее из-под шерстяного платка зябко-белое лицо с толстыми от инея ресницами, с блеснувшим из-под них светом осмысленного человеческого внимания.
Пленный так же, как и Ольга, ошеломленно стоял перед щитом; а рядом, словно зацепившись за нежданную преграду, останавливались другие пленные, и у конвоиров не поднималась рука, чтобы подтолкнуть их.
Безмолвная и безликая река пленных, схлынув с береговых полузаснеженных бугров, сузившись на время среди нагромождений порожних селедочных и цементных бочек, обтекая искромсанные и вздыбленные шпалы вблизи сгоревших причалов центральной переправы, вырвалась наконец на ледовое раздолье, где дымились морозным паром и кое-где чешуйчато взблескивали под солнцем черные полыньи. Впереди, у огромной полыньи, Ольга заметила невообразимую толчею немецких фуражек и пилоток, обвязанных тряпками, и высоко острящихся белых бараньих шапок румын. Там явно образовалась пробка. Поэтому конвоиры сейчас же кинулись туда с выставленными перед собой автоматами…
Еще издали Ольга расслышала тяжелые, бурливые шлепки, напоминающие падение в воду плоских глыб, а подбежав, расслышала торжествующий смех и злорадные вопли на ломаном русском языке:
— Фриц хотель Вольга!.. Прыгай в Вольга!.. Буль, буль!..
Кричали румыны и заискивающе, с явной надеждой на одобрение, поглядывали на конвоиров своими маслянисто-сливовыми глазами. Но Ольга, нахмурившись, водя из стороны в сторону автоматом, пробила брешь среди коротких, горчичного цвета, шинелей. И тогда по глазам ее ударил судорожно-колючий блеск бурливой полыньи, который, пожалуй, и ослепил бы, если бы не черные, расплывчатые пятна, смягчающие солнечное полыхание. Когда же она прищурилась, то сейчас же разглядела копошащихся в воде, явно сброшенных в нее немцев. Что-то крича пискляво, жалобно, они по-щенячьи беспомощно били по воде руками, а иные даже цеплялись за ледовую кромку, хотя их усилия ни к чему не приводили: руки соскальзывали…
Казалось, сама Волга вершит праведный суд над чужеземцами. Но ведь конвоиры отвечали за всех принятых под их начало пленных — этого не следовало забывать. И Ольга опустилась на коленки и стала протягивать утопающим приклад автомата. То же сделали и остальные конвоиры. Больше того, румыны, уже напуганные своим самоуправством, начали с угодливой торопливостью протягивать недавним союзникам добротные кожаные ремни, за которые те и хватались мертвой хваткой.
Лишь один не принял помощь. Его заросшее седой щетиной, с острым носом и острым подбородком, лицо выражало что-то непобедимо хищное и вместе горделиво-презрительное, отрешенное от земного. Как настойчиво Ольга ни протягивала немцу суковатый конец жердины, тот отверг непрошеную помощь, резко взмахнул руками и, сложив их над головой, выдохнув из себя весь воздух, стоймя, как топляк, ушел под воду…
Видать, много у него было на душе кровавых грехов и страшился он народного возмездия, если решил расстаться с жизнью.
На следующий день Ольга Жаркова конвоировала очередную партию военнопленных.
До рези в глазах слепило морозно-колкое, негреющее солнце. Дырявые стены зданий на Советской улице пятнили синеватыми тенями вразнобой бредущие фигуры, словно ставили на них неизгладимые метки позора, проклятья за свои каменные страдания.
Осыпи кирпичей суживали дорогу, и пленные поневоле скучивались. Тогда нетерпеливые встречные — женщины с детишками, вернувшиеся из-за Волги, — карабкались по грудам кирпичей, перелезали через железные балки в спутанных проводах. А конвоиры, полные ласкового, отеческого сочувствия, кричали первым жителям и предостерегающе, и шутливо:
— Смотрите, на минах не подорвитесь!.. Будет вам ужо новоселье!..
Лишь двое встречных не желали сторониться. Они шли обочь, задевая шаткие фигуры пленных. Один был коренастый конвоир в овчинном полушубке, в новых черных валенках, другой — высокий немецкий офицер в длинной шинели с бахромчатыми краями.
Видимо, офицера вели куда-то на допрос, и ему, пожалуй, следовало бы обреченно сутулиться, смотреть пустым, омертвевшим взглядом, то есть всем своим обликом родниться с военнопленными, а у него, наоборот, голова была вскинута победно и глаза лучились каким-то тихим довольством.