Шрифт:
Целую ночь, без отдыха, брела Ольга по степи. Однако под утро усталость сломила ее; захотелось кинуться на землю и заснуть мертвым сном. Да тут по ветру долетел петушиный всклик. Ольга широко раскрыла слипавшиеся глаза и разглядела в сереньком сумраке черное строение. Собрав последние силы, она кое-как дотащилась до двери, постучала… Вскоре в сенях зашлепали босые ноги, затем брякнула щеколда — и на пороге появилась голенастая, сухопарая женщина.
— Ну, что ж ты встала? Заходь! — проговорила она без особой ласки, но и без особой угрюмости.
Следом за хозяйкой Ольга прошла через сени в горницу — чистенькую, обдавшую из теплого полумрака крахмальной свежестью белых подушек. И голова Ольги закружилась, ноги ее подогнулись.
— Я… я сейчас все вам расскажу, — пробормотала она… и снопом повалилась на пол.
Только к вечеру очнулась Ольга от своего обморочного сна. Последние лучи предзакатного солнца заливали горницу. На столе сиял начищенный медью, сам похожий на доброе солнышко, старинный самовар и сопел потихоньку, добродушно-ворчливо, попыхивал душистым паром. Тут же, на столе, лоснился брусок сала, туго краснели готовые лопнуть помидоры, круглился и словно дышал ноздреватый хлеб домашней выпечки, с маслянистой хрусткой корочкой… А у стола сидела и чинила выстиранное Ольгино платье сама хозяйка. Ее темное от морщин лицо с плотно сомкнутыми губами выражало суровую доброту, а вся ее прямая поза — спокойную сосредоточенность. Но вот она подняла голову, глянула на Ольгу светло и ласково своими выцветшими крестьянскими глазами, сказала подбадривающе:
— Ну-ка, сидай за стол!
Ольга не заставила себя долго уговаривать — соскочила с кровати в чем была — в своей короткой сорочке — и сразу обеими руками вцепилась в ломоть хлеба.
Во время трапезы хозяйка ни о чем не расспрашивала: еда — дело святое по русскому обычаю. Впрочем, Ольга сама, как только насытилась, поведала о своих злоключениях, — поведала с бесхитростной откровенностью, а когда вдруг замолчала, то лицо у нее сделалось удивленным и даже растерянным, словно она сама же не поверила собственному рассказу о перенесенных в городе ужасах бомбежки, о том, как ходила в атаку с ополченцами, как ворвалась почти первой в хутор Мелиоративный, как, наконец, опрометчиво кинулась вперед, навстречу немецким танкам…
Хозяйка слушала молча, да и потом ничего не сказала, только своей сухой, пергаментно-желтой рукой отвела ото лба Ольги короткую мальчишескую прядь и долго, с заботливой пристальностью матери, разглядывала ее похудевшее скуластенькое лицо.
С этого дня Ольга поселилась в хуторе у Евдокии Егоровны Каймачниковой (так звали хозяйку) и на людях стала именоваться беженкой, дальней родственницей.
Прошло две недели с той поры, когда немцы совершили из района Вертячего глубокий прорыв и неожиданный выход на северо-западную окраину Сталинграда, а судьба маленького степного хутора по-прежнему оставалась неопределенной. Хотя он и очутился в полосе прорыва, но военные дороги пролегли в стороне. Все дни напролет хуторяне слушали отдаленную орудийную пальбу и надеялись, что им удастся благополучно отсидеться в затиши до прихода своих. Однако этой надежде не суждено было сбыться. Как хлынувшая через плотину вода должна рано или поздно разлиться по беззащитному пространству, так и волны немецких дивизий, после прорыва оборонительных рубежей на Дону, неизбежно должны были от преизбытка собственных сил разлиться по степному пространству и затопить любой, мало-мальски свободный уголок земли.
9 сентября из ближнего села прибежала на хутор молодая женщина в разодранном платье. Плача и задыхаясь, она рассказала о том, как лютуют и насильничают немцы в округе. Стало ясно, что с часу на час враги появятся и здесь, на хуторе. Евдокия Егоровна начала поспешно снимать со стен семейные фотографии и засовывать их в трещины, за лопнувшие обои. Эта предосторожность не была излишней: почти на каждом снимке красовались сыновья хозяйки — четверо щекастых молодцов в красноармейской форме. А затем Евдокия Егоровна взяла огромные ржавые ножницы и сурово сказала Ольге: «Ты — девка ядреная, пригожая. Тебя пришлый насильник не обойдет стороной. Значит, треба тебе, дочка, подстричься наголо, чтоб была ты как после дурной болезни». И Ольга, вздохнув, покорилась своей участи. Ножницы залязгали, и черные волосы клочьями посыпались на пол… А спустя минут десять, когда Ольга взглянула в зеркало, она уже не узнала себя: лицо стало скуластым, некрасивым, уши казались оттопыренными. Теперь в облике ее появилось что-то мальчишеское и в то же время мрачно-болезненное, арестантское. Казалось, вместе с этой стрижкой она обрекала себя на безрадостную жизнь в неметчине — на жизнь без борьбы, с одной трусливой мыслью: притаиться незаметной серенькой мышкой, уцелеть во что бы то ни стало.
На рассвете, 10 сентября, в хутор въехало около двадцати вражеских мотоциклистов. С бесцеремонностью победителей они стучали прикладами автоматов в двери или просто ударом ноги распахивали их. Поневоле хозяева домов стали перебираться в клуни, в сараи, в огородные шалашики — подальше от беды. Но и там им не давали отсидеться. Прежде чем улечься в прохладной горнице на отдых, мотоциклисты приказывали хуторянам приготовить завтрак. И вот уже со всех дворов потянуло горьковатым запахом опаленных перьев кур, душистым паром вкусного варева…
Дом Каймачниковой приглянулся командиру мотоциклистов, молоденькому лейтенанту; здесь он и поселился. «Ты будешь прислуга», — сказал он с вежливой улыбкой Евдокии Егоровне и тут же брезгливой гримасой выразил неудовольствие при виде девушки, обезображенной стрижкой. А Ольга вдруг почувствовала злое, мстительное удовлетворение в том, что смогла вызвать раздражение в офицере. Она продолжала упрямо стоять посередине горницы. Ей словно бы хотелось утвердить обоснованность своего пребывания в этом добром советском доме перед ним, пришлым немцем, и доказать своей твердой, спокойной позой, что не она здесь гостья, а именно он — незваный гость, попросту — враг и убийца. К счастью, Евдокия Егоровна разгадала суть этого вызывающего упрямства. Она как бы невзначай толкнула Ольгу локтем, прикрикнула сердито, чтобы та поскорей сбегала за водой…
В середине сентября, дождливым днем, в хутор с ревом ворвалась голубая машина полевой жандармерии. Вместе с вахмейстером и тремя рослыми солдатами приехал староста из соседнего села, седенький, в летах, но очень шустрый человек с медной бляхой на груди. Семеня и жестикулируя, он повел жандармов прямо к дому Каймачниковой. В это же время на пороге появилась сама Евдокия Егоровна и, скрестив руки, застыла в суровом ожидании. «Она и есть! — оповестил староста. — Хватайте ее, большевичку!» Два жандарма тотчас же подбежали к Каймачниковой и скрутили ей руки за спину. А у Ольги, как только она увидела эту расправу, в глазах потемнело. Ей хотелось кинуться на помощь, но сзади в ее плечо вцепились клещами пальцы. Она обернулась — и порыв слепого ожесточения сразу сменился чувством полной беспомощности. Перед ней стоял молоденький лейтенант. Его лицо выражало прежнюю брезгливость, однако теперь, видимо переборов внутреннее недовольство, он произнес тоном господина, который в силу обстоятельств вынужден быть милостивым: «Отныне ты должна готовить кушанье».