Шрифт:
VI
Солженицын о Чехове: полемика по умолчанию
В конце 1998 года самый знаменитый писатель современной России Александр Исаевич Солженицын дважды выступил, чтобы сказать, что он думает о Чехове: в журнале «Новый мир» с заметками из своей «Литературной коллекции» [435] – «Окунаясь в Чехова», и с речью на открытии памятника Чехову в Москве. [436]
435
Новый мир. 1998. № 10. С. 161–182. Далее указание на страницы этого издания – в тексте.
436
См.: Чеховский вестник. № 3 (1998). С. 6–8.
Прежде казалось: Солженицын Чехова совсем не приемлет.
Варлам Шаламов в своем дневнике передавал спор с ним о том, почему Чехову не дано было написать романа (в Чехове не было «устремления ввысь», – так объяснил это Солженицын; Шаламов же резонно подумал в ответ, что и без всякого «взлета ввысь» писались у нас огромные романы, взять хотя бы Шеллера-Михайлова или Боборыкина [437] ).
А это знаменитое место из «Архипелага ГУЛАГ»: как заговорили бы и о каком будущем стали бы мечтать чеховские интеллигенты, доведись им впоследствии не то что пройти через камеры Лубянки, а просто узнать о применявшихся там способах дознания! [438]
437
Шалимов Варлам. Из литературного наследия // Знамя. 1990. № 7. С. 71.
438
Солженицын А. И. Архипелаг ГУЛАГ. Ч. 1. Гл. 3.
Вот, пожалуй, и все – и все если не с пренебрежением или неприязнью, то с отстраненностью, как о не близком, о чужом.
Но вот что оказалось: Солженицын читал Чехова внимательно, с детства и посегодня, многим в Чехове он восхищается, что-то знает наизусть, видит и хочет объяснить в Чехове многое, не привлекшее внимания других.
Кто еще так писал о не самых видных чеховских вещах: об «Анюте» («Незабываемый рассказ, от первого прочтения – и навсегда. Жестокий рассказ – и тем жесточе, чем лаконичней» – 162); о «Ведьме» («Тоже рассказ, который годами не забывается и ни с чем не спутаешь. Динамичный, и ничего лишнего… У Чехова, очевидно, было очень верное чувство допустимого объема. И как умеренно, как точно дозирован юмор…» – 162); о «Шуточке» («Очарование. Стихотворение в прозе. Со светлой грустью. С музыкой… Я его в юности учил наизусть, читал со сцены. И ни единого словесного срыва не нахожу и сегодня» – 162). И столь же проникновенно– о «Егере», о «Горе», о «Тоске», о «Хористке», «Полиньке», «Свирели»…
«Ну, мастерство!»; «Немеет всякий анализ»; «Музыка, а не рассказ» – такими оценками сопровождаются краткие, рассказ за рассказом, разборы. А на самые, видимо, любимые – «Счастье», «Степь», «В овраге» – отведены целые страницы. Вспоминаешь, что Солженицын с Чеховым почти земляки, и кому же еще так высоко оценить чеховскую заслугу: только у него, как ни у кого до него в русской литературе, показана в полной силе и красоте степь, и южанину Солженицыну он особенно дорог и этим («как я все узнаю и признаю по его описаниям» – 168).
И, конечно, только писатель со столь высокими, как у Солженицына, требованиями к слову способен сейчас придраться к тому, что он считает у Чехова «словесными срывами», – тому, что выпадает из «лексического фона», или написано «торопливо, комкано», или «избыточно». Вот за этими замечаниями профессионала об особенностях авторской речи, о композиции, о строении фразы следить наиболее интересно, как и открывать у живого классика способность к непосредственному читательскому отклику, к человеческому контакту с прочитанным у другого.
И столь же очевидно, что это очень субъективное, в чем-то пристрастное – впрочем, как же иначе мог бы Солженицын? – суждение, освещающее в первую очередь не Чехова, а того, кто это суждение выносит. И конечно же, солженицынское толкование отныне становится в ряд с самыми известными, порой не менее произвольными и субъективными словами о Чехове, звучавшими в ушедшем столетии.
Очень скоро становится ясно, что заметки (как и речь на открытии памятника) при внешней апологетичности – полемичны.
Внешне – о том, «что я люблю, ценю в Чехове».
А по умолчанию, почти без прямого формулирования – и о том, «чего, по-моему, не хватает Чехову». И – «в чем слабости Чехова».
Особенно это бросилось в глаза в речи при открытии памятника. Памятник открывался в тот день, когда праздновали столетие МХАТа, чеховского театра. Но напрасно ждали присутствовавшие от Александра Исаевича каких-то слов, соответствующих моменту: о пьесах Чехова в довольно протяженном его выступлении не было сказано практически ничего. И, если учесть своеобразие момента, те же дифирамбы рассказам о степи, те же высочайшие оценки «Полиньки», «Верочки», «Анюты» звучали уже и как невысказанное осуждение не названных «Трех сестер» или «Вишневого сада». Половина созданного Чеховым (а по принятым за пределами России меркам, и все три четверти) оказывается Солженицыным не признанным. Почему?
Можно понять разочарование людей театра, можно вспомнить, что это случай не первый. И Лев Толстой, и Бунин, и Маяковский, видевшие в Чехове-прозаике «несравненного художника» [439] , «одного из династии Королей Слова» [440] , драматургию его не принимали. Но нет, параллель здесь не полная – те ведь объясняли причину своего отношения: «Шекспир скверно писал пьесы, а вы еще хуже» [441] , и «вишневых садов таких не бывает» [442] , и «психоложество» [443] современному театру противопоказано… Тут же полемика идет по умолчанию.
439
Интервью и беседы с Львом Толстым. М., 1986. С. 209.
440
Маяковский В. Два Чехова // Маяковский В. Полн. собр. соч.: В 13 т. Т. 1. М., 1955. С. 299.
441
Слова, сказанные Л. Толстым Чехову (см.: Бунин И. А. Собр. соч.: В 5 т. Т. 5. М., 1956. С. 273).
442
См.: Бунин И. А. Из незаконченной книги о Чехове // Литературное наследство. Т. 68. М., 1960. С. 674.
443
Слово, которым в 20-е годы Маяковский и другие драматурги-авангардисты пренебрежительно обозначали искусство психологической драмы. См.: Маяковский В. Полн. собр. соч.: В 13 т. Т. 11. М., 1958. С. 349, 682.