Шрифт:
— Твоего дела тут нет! Тебе, Игнат Назарыч, лучше помолчать. Твой братец сильно разговорчивый был, где он? Еремей Саввич отвернулся от Игната. Товарищи бабы, плуги и все прочее распределю сам. А бригадира вам дадим другого. Он быстро пошел вдоль ряда плугов.
— А ты у нас спроси, нужен нам другой бригадир? — крикнула ему вслед Прасковья Носкова.
— Никого другого нам не надо! — подхватила Феня Белозерова.
— Что-о? — Еремей Саввич повернулся. — Кто такие речи ведет? Кто, спрашиваю.
— Не ори, никто тебя не боится! Прасковья пренебрежительно махнула рукой. Ну, что, бабы, делим плуги по уговору?
Она подошла к Устинье, вынула из шапки бумажку, развернула.
— Шестой. Тьфу, холера! Твой, Верка, достался.
Бабы наперебой вытягивали номерки. Одни радовались, другие беззлобно поругивались. На председателя никто не обращал внимания, только Устинья время от времени стреляла в него насмешливым взглядом — что, выкусил? Он сел в шарабан, крикнул:
— За такие дела многим влетит. После обеда собираю общее собрание. Очень может быть, кое-кого из колхоза выключим.
Вешнее солнце поднялось над крутолобыми сопками, за селом на черном поле пара вскидывались и опадали воронки пыли, закрученные вихрем, от МТС ясно, отчетливо доносился рыкающий гуд тракторов там тоже готовились к пахоте. Бабы примолкли, провожая взглядом председательский шарабан. Игнат взял из рук Устиньи шапку, надвинул на голову.
— Смотрите, бабы, плуги и сбрую. Надо будет, подлажу.
— Потом. Прасковья Носкова села на раму плуга. — А если он взаправду, Устюха, сковырнет тебя с бригадирства?
— Ну и пусть. Очень мне нужно его бригадирство.
— А кого поставят? — спросила Верка.
— Тебя, надо думать. Прасковья скосила на Верку глаза. — Сколько годов с Рымаревым жила? Набралась ума. Тебя даже и в председатели выдвинуть можно. Пишет он тебе что-нибудь?
— Н-нет. — Верка отвернулась.
— Куда он делся? Поди, скрылся от тебя?
— Что ему скрываться… Верка не знала, куда деть свои большие обветренные руки, совала их в карманы телогрейки, позабыв, что они спороты и пущены на заплаты.
— Хватит, бабы, разговоры разговаривать, — сказала Устинья. У нее было много разных дел, но работать вдруг расхотелось. Бесцельно бродила по двору, распугивая голубей, выискивающих в трухе и соломе зерна, и думала не об угрозе Еремея Саввича, совсем о другом. Вчера пришло от Корнюхи письмо. Он писал, что живет неплохо; попал на курсы шоферов, а это куда лучше, чем мозолить спину винтовкой, кормежка неплохая, но если чего-нибудь пришлет не откажется. Дальше шли всякие хозяйственные соображения и попреки за нерачительность. Зимой она забила корову одну из трех. Не по силам ей держать столько, да и Назарку с Петькой одеть надо было, большие стали, выросли из своей одежонки. Корнюхе про корову долго не писала, знала, что недоволен будет. В письме он грозил: растрясешь добро, накопленное за годы, простодырая, пеняй на себя. Учил: теперь, когда трудное военное время, Петьку надо в детдом отдать, ему будет даже лучше; коров не изничтожай ни в коем разе, молоко, масло и все такое прочее скоро на вес золота пойдет, пускай в продажу, и всегда с рублем будешь; куриц побольше заводи: от продажи яиц немалую выгоду получишь; деньги на что попало не транжирь, кто знает, как жизнь повернется, но для Назарки ничего не жалей, одевай, корми хорошо, книжки, какие понадобятся, без звука покупай.
Горько и больно стало ей от этого письма. Не спросил, легко ли ей, одной, тащить все хозяйство, мать старая стала, болеет часто, за ней догляд нужен, ребята в школе учатся помощи никакой ниоткуда нет, а тут еще колхозная работа такая, что дух перевести некогда. Эх, Корнюшка, Корнюшка, не осталось, видать, в твоем сердце ни капли теплоты и жалости, а главное разумения человеческого.
От Корнюхи мысли перекинулись к Еремею Саввичу. Тоже разумения мало. Перенял от Стефана Ивановича привычку все нахрапом брать, но у того хоть соображение острое было, а у этого и умишко рыхлый, и грамотешка так себе. Вишь как снимаю с бригадирства. Худо ей сделает, орясина неотесанная, от лишних забот избавив. Только вот кого поставит? Выберет кого послабее, подомнет, и плохо тогда будет всем в бригаде.
После обеда Устинья пошла в контору. У крыльца на бревнах сидели старики, бабы, грелись на солнышке, вполголоса говорили о войне, пересказывали письма с фронта. Устинья села рядом с Веркой Рымарихой. Верка была задумчивая, смотрела перед собой пустыми глазами.
— Ты чего такая? — тихо спросила Устинья. — Или весть плохую получила?
— Никакой вести нету, — нелюбезно ответила Верка и отошла к забору.
На крыльце появился Еремей Саввич. — Заходите в контору.
Старики, бабы стали подниматься по скрипучим ступенькам, но кто-то сказал, совсем незачем тесниться в доме, когда во дворе такая теплынь, и все остановились, начали просить председателя провести собрание на вольном воздухе. Еремей Саввич что-то пробурчал в неаккуратные вислые усы, велел принести из конторы стол.
Люди расселись на бревнах, на ступеньках крыльца, а некоторые просто на земле, поджав под себя ноги. Устинья подобрала старое проржавевшее ведро, перевернула его вверх дном, поставила прямо у стола, села. Она почему-то думала, что Еремей Саввич сразу же станет говорить о ней, но он повел речь о другом.
Каждый год перед вешней мы проводим общее колхозное собрание, решаем, как и что надо сделать. На таких собраниях бывало народу тьма. А сейчас, гляжу я, мало вас и, считай, одни бабы или, лучше сказать женщины, да еще деды. Как мне с таким народом выполнять задание партии и правительства? Ночей не сплю, побриться некогда. Он провел ладонью по щеке, и, как Устинье показалось, жесткая щетина бороды затрещала, будто жнивье под серпом. — Довожу до вас даденный мне план.