Шрифт:
аппарат. Что-то другое выпало на нашу долю...
Я выхожу из казармы первым, и никак не могу открыть дверь, — на нее словно
навалились снаружи. Доски двери дрожат.
Петя помогает мне, бухает плечом. Дверь нехотя отходит, а потом, подрожав секунду,
распахивается и с пушечным гулом ударяет об стену.
Нечем дышать. Ветер наглухо заткнул рот, нос, выжимает слезу. Я делаю шаг, и будто
проваливаюсь в черный водоворот: ветром насквозь продуло шинель, гимнастерку, белье,
ледяные струйки бегут по коже.
—Эх, закурить не поспел! — кричит рядом Петя Кавунок, придерживая на голове
пилотку. — Жисть пошла отчаянная... Ни курева, ни варева... Одно горево!
Сзади, перекрывая гул ветра, командует сержант:
—На машину, тр-ропись!
Расколов кромешную тьму, на дороге светят автомобильные фары. Они кажутся очень
далекими. Спотыкаясь, мы бежим к машине. Обычно по ночам у казармы горит фонарь, но
сейчас его нет, — наверно, сорвало. Над головами у нас, тягуче распиливая воздух, что-то
проносится и брякает о дорогу. Я не догадываюсь, что это, а Петя приседает и ойкает: —
Пресвятая мать-демобилизация! От пули не погибнул, так черепица башку срубит... Ить как!
Теперь сквозь вой ветра я слышу, как наверху, в клубящейся тьме, трещат доски на крыше
казармы. Хлестнув брызгами, пролетает еще черепица... Я закрываю голову рукой и с маху
натыкаюсь на борт грузовика.
Мы переваливаемся через борт, садимся на мокрый пол. На плечи нам лезут остальные
солдаты, перекатываются кубарем...
Машина резко берет с места, а мы сидим, плотно стиснутые, и даже не качаемся, когда
кузов кренится на поворотах. В затылок мне кто-то горячо дышит, сбоку привалилась
широкая, круглая, как афишная тумба, спина сержанта Лапиги, в колени уперся чей-то
сапог...
Сгорбясь в три погибели, Петя чиркает спичками,— все же хочет наладить курево.
Запалить цигарку ему удается, но проку от этого мало. На ветру цигарка горит стремительно,
как бенгальский огонь, и в одну секунду рассыпается искрами.
— Нда,— говорит Петя — Каюк табаку, пропали денежки...
Нарастает кипящий гул, — мы въехали под деревья. Хлестко стегают по кабине мокрые
ветки. Я отворачиваюсь, ставлю торчком воротник.
Сонная одурь у меня прошла, в голове свежо, ясно. И я вдруг задумываюсь над тем, как
любопытно все складывается.
Вот спали спокойно десятки людей, видели сны, далеки были в мыслях и от казармы и от
этой ночи. Но раздалось короткое слово, и люди уже одеты, вскочили в машину, едут куда-то
сквозь тьму, ветер, дождь... Им это привычно: позвала служба.
Но и для меня, оказывается, это стало привычным. Вот еду, и не удивляюсь, будто всю
жизнь поднимался ночами по тревоге...
Неисповедимы пути солдатские.
2
Говорят, что нет уже в армии таких подразделений, каким был наш инженерный батальон.
А жаль, честное слово. Пригодился бы многим.
Попал я в него неожиданно.
Инжбатовский писарь, отслужив положенный срок, увольнялся в запас. Взамен
понадобился грамотный человек; в штабах тренькнули телефоны, был отдан приказ — и
меня, вчерашнего новобранца, послали на новое место.
Я еще не стоптал первой пары сапог, гимнастерка на мне топорщилась, как
накрахмаленная, и, снимая головной убор, я еще по привычке ловил пальцами козырек,
позабыв, что на мне пилотка, а не гражданская кепочка... Я и знать не знал, что такое инжбат.
И в первую же полночь, едва я сомкнул веки, прогремела команда «подъем!» — прибыл
эшелон с инертными материалами. С меня стянули одеяло.
Я попробовал возмутиться, сказал, что не спал двое суток, едучи в поезде, и подняться не
могу... Все напрасно. Здоровенный командир отделения—Лапига стоял надо мною, как
медведь на дыбках, глядел непреклонно:
— Приказано поднять всех.
И не успел я очнуться, как уже шагал в строю, с лопатой на погоне, и толстым со сна
голосом подхватывал бравую песню:
...За прочный мир, в последний бой