Шрифт:
Что такое стиль исполнения в свете музыкальнодраматического искусства, до мелочей отвечающий содержанию роли, характеру изображаемого лица, -это яснее всего можно постигнуть, увидев Шаляпина в роли Олоферна. Без фантазии нет творчества. Только пылкое воображение не признающее границ и не сдерживаемое осторожным рассудком, может дать артисту исходную точку для того, чтобы провести роль в определенном и строго выдержанном стиле, сообщив изображаемому лицу яркую выразительность. Чтобы так сыграть Олоферна, как это делает Шаляпин, нужна, действительно, безмерная фантазия. Уж конечно, артист для этого в архивах не рылся и пыль с ученых сочинений не стряхивал. Ему достаточно было один только раз взглянуть в музее на ассирийский барельеф, может быть, даже всего только на фотографию с этого барельефа, чтобы тотчас же его точно осенило: “А что, если так провести всего Олоферна, попробовать сообщить пластическому рисунку роли именно эту характерность линий?”… Отправная точка найдена все остальное вытекает вполне последовательно, и вот перед нами оживший камень, который говорит с нами, на нас смотрит, овевает нашу душу таинственными чарами, -не мрамор, ласкающий взор своими нежными отсветами, и не бронза, которая, при всей своей твердости, все же несет с собою впечатление чего-то мягкого, а именно камень, обломок величественной скалы, над которой прошли тысячелетия, но ее мощности сокрушить не могли. На таких камнях увековечились когда-то жившие люди, человекоподобные боги, чьи алтари давно повержены во прах, богоподобные цари и полководцы, олицетворявшие неслыханную по своему величию и безграничности земную власть. Суровые, жестокие, несокрушимо стоят эти камни, и кажется, что если бы царь иссеченный на одном из них, внезапно ожил, ступил, сверкну л очами, заговорил, мы в страхе отпрянули бы прочь, не в силах вынести этого зрелища, этого видения из тьмы седой древности: оно раздавило бы нашу душу. А между тем такое видение посещало нас: суровый камень двигался и говорил, и все до мельчайшей черты, было в нем, как камень, обросший мохом древности. До этого чуда монументальной пластики артист мог подняться только потому, что в самом себе, в ритме своего тела, он чувствовал древнего человека. Быть может, скажут: Шаляпин дает не реального человека, а лишь его пластическое отражение в ассиро-вавилонском рельеф, воплощая этот рельеф в сценические плоть и кровь. Но не все ли это равно? Бесконечно важно то, что он воспроизводит во внешнем облике соответствующий стиль, взятый в огромном и строго выдержанном обобщении, и этим достигает поразительного художествен наго результата: суровое изображение восточного властителя, врезанное в гранитную скалу, едва от нее отделяющееся, все в крупных, резких штрихах, вдруг оживает, загорается красками, трепещет чувством, и говорит с нами тем же суровым, полным пламенной гордости, языком.
Шаг за шагом развертывает Шаляпин в своем Олоферне чудеса монументальной пластики, громоздит один скульптурный момент на другой, придавая каждому то идейное содержание, которое подсказывается характером музыки в данный миг, творит с непринужденностью, широтою размаха, совершенной свободой и неподражаемой простотой гения Да простота, удивительная простота-вся его игра в Олоферне, несмотря па технические трудности роли, не взирая на всю необыкновенность применяемых им приемов. Это так же просто, благородно и величественно, как та каменная скульптура, что некогда украшала храмы и дворцы Ассиро-вавилонского царства, и поразительна та гармония, с которой Шаляпин выдерживает все свое исполнение, от начала до конца, в стиле этой скульптуры. Преимущественное положение в профиль; руки, развернутые к зрителям внутренней своей стороной; такое же положение ладоней, причем вся рука образует ломаную линию с двумя углами: в локтевом сгибе и у кисти, а пальцы плотно сомкнуты; разнообразные вариации жеста без отступления от основного его характера; определенный и четкий рисунок каждого движения и малое их количество; царственное спокойствие, медлительность и неподвижность; поразительная выдержка даже в самые рискованные моменты, -все это создает впечатление необычайной силы и красоты, проникнутой совершенно особенной выразительностью.
Неподвижно, как изваяние, стоит Олоферн у входа в свой шатер! .. пропуская мимо себя войска под звуки марша; с величественной медленностью идет к своему трону, готовясь принять Юдифь, и только, приближаясь к самому его подножию, делает неуловимо быстрое движение напоминающее прыжок хищного зверя, с неожиданной для его массивной фигуры легкостью вскакивает на высокую площадку трона и тотчас же, усевшись, принимает совершенно неподвижное положение, с прямо поставленным станом и пальцами, опирающимися о колени; ни единый мускул не шевелится в лице, и на этой безмолвной маске говорят одни глаза, устремленные на Юдифь. Так сидит он все время, пока поет она и, озаренный ярким блеском солнца, пробившегося сквозь полотно шатра, похож в своей гипнотизирующей неподвижности на древнее божество, и зритель может лишь догадываться, что под этой каменной оболочкой клокочет лава вместо крови, что бурные желания, по мере того, как он пристально изучает красоту Юдифи, все сильнее и сильнее овладевают всем его существом.
Или вот - великолепная сцена оргии, чрезвычайно трудная для большого артиста, потому что в ней легко сбиться на трафаретное изображение человека, приходящего в состояние опьянения. В ней нет ни одного момента, когда бы Олоферн показался грубым и резким в проявлении своих первобытных инстинктов; первобытность не мешает ему быть царственновеличавым. Если он порою страшен, то и в эти мгновения подкупает красота, с которой проявляются его душевные движения Гордость, непомерная гордость человека, упоенного победами, сознающего свою силу и власть не потому, что он сидит и, подобно ассирийскому царю, дремлет на престоле, но потому что он работает. он покоряет царства. он в Вавилон готовится нести “венец над целою вселенной”, эта гордость воплощается в каждом движении, в каждой позе, исполненных величия и дикой красоты, в выражении скульптурно-прекрасного лица, на котором поблескивают белки глаз, и взор, устремленный поверх всей этой толпы воинов, евнухов слуг кажется, уже видит где-то сквозь туман исполинский престол, подобного которому еще не было на земле. “Над нами небо со звездами”-вот единственное, что недоступно Олоферну; “под нами в прахе все народы” - вот плод его воинских трудов, работы его меча; и. наконец, предел всех человеческих желаний нет… даже не человеческих. а властелина, внезапно возомнившего себя божеством: “Один престол, один владыка на земле-для всех он будет царь и жрец, и бог! “. Эта грандиозная идея соединения в одних руках власти светской и религиозной. делающей богом ее носителя, получает у Шаляпина настолько яркое выражение, что внешние проявления всей этой сцены-опьянение Олоферна, его ухаживание за Юдифью и постепенное помрачение рассудка, заканчивающееся обмороком. как-то отодвигаются на второй план, что представляется совершенно правильным с точки зрения художественной правды.
И так оставаться до конца в строго выдержанном стиле каменного рельефа, не терять взятого в основу пластического тона, характерной линии всего тела, даже в самые сильные драматические моменты, подобные тому когда Олоферн закалывает Асфанеза или когда, под влиянием хмеля, у него темнеет рассудок, -для этого мало владеть сценической техникой. потому что одна техника, сколь бы она ни была виртуозна, без согревающей ее идейности - мертва; тут нужно сверхъестественное проникновение ролью, такое, при котором артист внезапно начинает чувствовать во всем существе своем биение как бы иной жизни, перестает сознавать в себе современного человека. Ритмом тела определяется основной тон, в котором осуществляется та или другая роль, и уж, конечно, у самого Шаляпина, как человека нашего времени, этот ритм - один, у Сусанина - другой, у царя Бориса третий, у Олоферна - опять же новый, совершенно своеобразный. Олоферна можно сыграть, пустив в ход весь арсенал обычных актерских приемов, и даже захватить зрителей, которые на такое исполнение, может быть, отозвались бы сильнее, потому что видели бы перед собою нечто более привычное и понятное. Но Шаляпин захотел неизмеримо большего, захотел утонченной стилизации игры, преломления личности Олоферна сквозь призму ассирийского искусства, которое, весьма возможно, изображало видимый мир известными нам по сохранившимся памятникам приемами вовсе не потому, что оно иначе не умело, а потому, что он был таким в действительности. Разговор о наивности и неразвитости этих приемов пора оставить. Ассиро-вавилонское искусство вовсе не стояло на низкой ступени развития, да и не могло стоять, потому что его пульс бился в унисон с пульсом всей культурной жизни страны, а эта культура была высокой. Бессознательно оно, руками своих мастеров, отражало то, что было в действительности.
Артист, воссоздавая на сцене образы далекого прошлого, прежде всего задается вопросом о душевном и физическом стиле того или другого народа; ему нужно уловить тон души и тон жеста. Первый угадывается по материалу литературному, второй сохраняется отраженным только в изобразительном искусстве, и, проникаясь особенностями последнего, чуткий, одаренный фантазией артист не может творить свой сценически образ иначе, как оставаясь в плоскости искусства того народа, к которому принадлежит изображаемое лицо. Но, конечно, все это может привести к созданию художественного образа только при условии, что сложная техника роли будет покрывать собою подлинное переживание. То и замечательно у Шаляпина, что избранная им для Олоферна пластическая форма переполнена одушевленнейшим содержанием, что за угловатыми линиями, за суровым каменным рельефом этого образа угадывается клокотание страстей, что каждый жест, не теряя ни на минуту своей стильности, теснейше связан с определенным переживанием. По смелости замысла и по тонкости художественного его выполнения, Олоферн занимает особое место посреди всех прочих сценических созданий Шаляпина, и мне кажется даже, что он не вполне доступен пониманию широкого круга зрителей, как все в искусстве слишком изощренное.
“ДОН-КИХОТ” МАССНЭ
Снова образ трагедии встает перед нашим внутренним взором… Вот, на мгновение, неподвижная, подобная изваянию из черного мрамора, с лицом, скрытым под черным покрывалом, возникла величавая муза. Когда-то она вдохновляла людей на подвиги высокого творчества… А теперь- где жрецы твои,
о, печальная муза трагедии?.. С каждым оборотом песочных часов Сатурна ряды их редеют…
От идеалов трагического все более и более удаляется искусство, в частности-искусство театральное. В последние два года перед войною нам посчастливилось любоваться прекрасным искусством Эрнста Поссарта. И вот, только, это впечатление не позволяет нам сказать, что дух трагедии, да и вообще великое сценическое мастерство, воплощается в одном Шаляпине. Шаляпин и Поссарт-два имени, достойные стоять рядом. Один-роскошный цветок, выросший на тучной почве западной культуры, где оплодотворение совершалось веками; другой-столь же пышный цветок, чудом распустившийся в родной глуши… Дух веет, где хочет. Он может избрать для своего воплощения высокую форму, которая является последним звеном в длинной цепи подготовительных форм; он может выхватить прямо из целины народной оболочку, не имеющую культурных корней в прошлом, которая должна стать сама по себе прекрасной и совершенной, как первозданный Адам, которая должна в самой себе таить возможность всех сокровищ культуры, проявляющейся в органически цельном и художественно законченном творчестве. Таков Шаляпин. Когда я смотрю на этого изумительного артиста, когда стараюсь осмыслить это явление на фоне юной русской культуры, мне вспоминается фреска Микель-Анджело на потолке Сикстинской капеллы в Риме: на голой поверхности земли лежит обнаженный Адам; лежит великолепная форма человеческая, и пролетает в сонме ангелов Бог-Создатель и одним прикосновением пробуждает ее от сна: “Иди и твори жизнь! “. Некогда что-то подобное случилось с Шаляпиным. Тайный голос нашептал ему, первозданному: “Встань, иди и твори! “… И он, послушный таинственному велению, пошел и стал творить. Как и из чего? “Дон-Кихот” - еще новый ответ на это, быть может убедительнее всех других.
Много лет за городом, в придорожной пыли, лежал простой серый камень, самый обыкновенный серый песчаник, в котором не было иной красоты, кроме красоты первобытно-грубого вещества. Но коснулся его вдохновенный ваятель и иссек такое лицо, что люди сбегались толпами, и каждый, уходя, уносил в душе смутное беспокойство, до того живо и величественно смотрело это лицо. И подняли люди то, что было когда-то невзрачным серым камнем, и перенесли на городскую площадь, и поставили его там, как лучшее украшение, как народную гордость, и удивлялись все, говоря: “Кто бы мог подумать, что это был простой серый камень, лежавший за городом, в придорожной пыли”…