Шрифт:
«Что ж такое будет?» — думал он.
Команда «равняйсь» оборвала его мысли. Вслед за командой «смирно» оркестр грянул торжественный марш. Дробышев вздрогнул, каждым нервом впитывая эту волнующую мелодию. Его так захватила музыка, что он не заметил, как из глубины леса к строю двинулся командир дивизии. Только, когда генерал Федотов неторопливыми шагами подошел почти вплотную, Дробышев увидел его сосредоточенное и какое-то праздничное лицо.
Генерал махнул рукой и, выждав, когда оркестр смолк, звонко и радостно прокричал:
— Здравствуйте, товарищи офицеры!
«Здравия желаем, товарищ генерал!» — вначале нестройно и вразнобой, а к концу отчетливо, единым вздохом ответил строй.
Генерал поднял руку с листом бумаги, сияющими глазами еще раз осмотрел офицеров и торжественно, чеканя каждое слово, заговорил:
— Приказами министра обороны, командующего войсками Воронежского фронта и командующего армией новые воинские звания присвоены следующим товарищам: воинское звание «подполковник» — Поветкину Сергею Ивановичу.
«Новые воинские звания, новые воинские звания, — тревожно бились еще не осознанные мысли Дробышева. — Майору присвоили подполковника. А я зачем же здесь?»
— Воинское звание «майор», — все торжественнее продолжал генерал, — Бондарю Федору Логиновичу.
«Майор теперь наш комбат», — чуть не вскрикнул от радости Дробышев.
А генерал все называл и называл незнакомые фамилии, после каждой глядя то в одно, то в другое место строя офицеров.
— Воинское звание «старший лейтенант», — услышал Дробышев и замер. Замер, как ему показалось, и генерал. Гулко, на весь лес стучало сердце. А генерал, глядя на лист бумаги, все молчал и молчал.
— Дробышеву Константину Павловичу, — штормовой волной захлестнули Дробышева слова генерала.
Деревья покачнулись, валясь куда-то в сторону и тут же выпрямились, еще ярче зеленея в молодых лучах солнца. Лицо генерала удивительно странно приблизилось почти вплотную, и Дробышев отчетливо видел его прищуренные глаза и сетку темных морщин вокруг них. На мгновение всплыло и тут же исчезло бледное, встревоженное лицо Вали. Руки почему-то мелко дрожали и никак не хотели держаться, как положено в строю, а рвались вверх. Дробышев с трудом совладал с руками и, успокаиваясь, прислушался к голосу генерала, называвшему все новые и новые фамилии.
— Поздравляю вас, товарищи офицеры, с присвоением новых воинских званий, — помолчав, в полный голос, звонко и торжественно закончил генерал.
— Служим Советскому Союзу, — всколыхнув дремавшие сосны, прогремел строй офицеров.
Звуки оркестра погасили катившиеся по лесу отзвуки людских голосов.
Дробышев стоял, не чувствуя самого себя, весь охваченный вдохновенным порывом радости. Столетние, заматерелые сосны, небесная синь, просвечивающаяся сквозь их коряжистые ветви, золотистые нити теплых солнечных лучей, гром оркестра — все, все, что было вокруг, казалось совершенно необычным, невиданным и никогда неповторимым.
Глава двадцать пятая
Сколь ни сложна бывает жизнь, сколь ни трудны порой условия, человек все же осваивается с самыми, казалось, невероятными обстоятельствами. Он привыкает к особенностям реальной действительности и уже то, что раньше считал совершенно невыносимым, принимает в конце концов за обычное и даже частенько радостное и необходимое.
Так считал и Владимир Канунников после месяца окопной жизни.
Ефрейтор Аверин оказался совсем не таким суровым и замкнутым, каким представился он Канунникову в первую фронтовую ночь. Правда, он по-прежнему не отличался словоохотливостью, говорил скупо и редко. Но в каждом его слове, в каждом движении грубого, морщинистого лица и жилистых, заскорузлых рук Канунников чувствовал внутреннюю теплоту и, очевидно, скрытую доброжелательность к своему помощнику. Канунников скоро подметил это и, желая окончательно завоевать доверие своего, как говорили в армии, непосредственного начальника, старался делать все так, чтобы вызвать если не открытое, то хотя бы внутреннее одобрение Аверина. Без напоминаний он убирал и подмаскировывал окоп, ход сообщения и земляную конуру, именуемую жильем, смахивал каждую пылиночку с длинностволой бронебойки, ходил на кухню, держал постоянно запас свежей воды. Он пытался даже чистить котелок Аверина, но ефрейтор так взглянул на него, что Канунников никогда больше не прикасался к аверинскому котелку.
Особенно старался Канунников на земляных работах. С темна до рассвета долбил он то киркой, то ломом мерзлую землю, таскал бревна для дзотов и землянок, с удовольствием ловя на себе одобрительные взгляды ефрейтора.
Установились у Канунникова нормальные отношения и с длиннобудылым, под стать противотанковому ружью, Чуваковым, так разбередившим при первой встрече незажившие раны Канунникова. Этот окопный сосед по несколько раз в день приходил к Аверину, подолгу сидел, курил без конца, балагурил, но совсем не задевал Канунникова, даже частенько посматривал на него одобрительно и, вроде, сочувственно.
Только не знал Канунников, что перемена эта в Чувакове произошла после короткого, но внушительного разговора с ним самого Аверина.
— Ты вот что, Антон, — оставшись наедине с Чуваковым исподлобья взглянул на него Аверин, — ты эти свои разговоры про мильен брось. Что было, то было, а казнить человека за одно и то же дважды не по-нашему. Натворил там делов разных — осудили и хватит. Теперь надо помочь ему душой воспрянуть. Вот так-то.
Чуваков хотел было возразить, но, посмотрев на пудовые кулаки Аверина и его суровое лицо, невнятно пробормотал: