Переписка 1992–2004
вернуться

Бибихин Владимир Вениаминович

Шрифт:

Я помню, что Вы убедили меня печатать «Похвалу» без купюр, я бы сама не решилась. Неужели это возможно и на французском языке? Кстати, о суждении — это из слова о Пастернаке, но Вы верно соединили это с косноязычием, это о том же, только в Похвале не досказано.

Мне очень нравятся Ваши рассказы про мальчиков. Ничего психиатрического в высказываниях Володика я не нахожу, мне кажется, это общий опыт, все такое переживали, но не все, как Нина говорит, успели вербализовать — или не все вербализации были услышаны. Детей редко слушают внимательно. Я помню, как моя племянница года в три объясняла: здесь у нас тело, а там (показывая на грудь), внутри, еще больше тело, даже не тело, а одежда, одежда… Чем не Палама, «плоть плоти»?

Я думаю, как в Москве повидаю Вас и Ольгу и детей… Очень хочется. Здесь мы иногда встречаемся с семейством Великановых. Ваня закончил свою оперу «Сказка о мертвой царевне». Мелодия к словам «Свет мой солнышко, ты ходишь» мне кажется божественной красоты. Поразительный мальчик, он внушает мне отношение к себе как к старшему. А каков Пушкин в этой сказке. Мне кажется, другой такой же золотой вещи у него нет. Она как бы венчает фольклор, но фольклор о таком венце и мечтать не мог.

Восхищенья не снесла

И к обедне умерла.

Анюта говорит, что Ваш «Язык философии» — великая книга.

Мне нравится Вам писать, но еще больше хотелось бы поговорить по телефону, как бывало.

Кстати, Вы видели публикацию парижского симпозиума в «Искусстве кино»?

Извините за опечатки: после компьютера я забыла клавиатуру машинки.

Всего Вам доброго

с приближающимся Преображением!

Поклон Ольге и всем деткам

Ваша

Ольга

Зосимова пустынь, 16.8.1994

Дорогая Ольга Александровна,

на свете, собственно, ничего нет, кроме таких вещей, как Ваше письмо, от медового Спаса. Мой день рождения — третий Спас, нерукотворный образ, и может быть, под этой тенью, сенью я все яснее вижу, как единственно только и существует раннее, невидимое движение к добру, или движение добра. Я не очень отличаю, умею отличать, в этом отношении насекомых или растения, тянущихся к солнцу, или маленьких детей: первая сила, очень простая, очевидная, от которой все, вокруг которой наслаивается весь интеллектуальный рост, имеет дело с тем, что люди пока не сумели назвать точнее чем добро зло, бытие небытие. Человеческая власть над этими вещами совсем невелика, но знать, что только они важны, что в начале всего императив выбора, что выбрать верно нам не дано, что смирение и внимание этим диктуются, — вроде бы в нашей власти. — Я обескуражен, смущен, расстроен тем, как деловито, целенаправленно со мной говорил Аверинцев. Я звонил им в Переделкино без дела, о чем сразу и предупредил; и Наташа, и Сережа, с которым мы давно на ты, почему-то живо спросили первым делом о моем месяце в Париже, но как-то функционально. Как всегда в дезориентации, я говорил наобум и как можно прямее, но Сережа иронически понял меня, захотел так понять, что я попал в лапы к парижским хайдеггерианцам. Эта реальность, попадание на Западе в лапы к заинтересованным группам, очевидно, близка ему и он пессимистично подозревает это для каждого. Как он не понимает — не находит стоящим трудов — меня вообще, так он, конечно, не хочет понимать и той детали, что хотя я мало бывал на Западе, для меня это проблема как для него если не больше, потому что связанная с делом постоянной независимости здесь. Я боюсь что Аверинцев зависим от Запада, от здешнего церковного и академического истеблишмента, от Марины Журинской (если я верно пишу имя). Я вам говорю это, потому что более рад был бы услышать противоположное, т.е. не что я оказался дальновиднее Аверинцева в одном моем старом тексте об общине, религии и церкви, керкегоровском, а что Аверинцев, как я сам же предсказывал два года назад, поднялся к мудрости, мне невидимой, и неславность его воскресных проповедей, замеченная Варданом (который в письме из Орхуса, где он с семьей, кланяется вам) и вами, только неизбежный диссонанс отдельно взятой детали недоступного уже для простого зрения целого. Упрекните меня, что Аверинцев не неспокоен, не озабочен расчетом, не вынужден вести двойного счета. Вы уже знаете или узнаете, что жизнь, здоровье прямо связаны с безумной отрешенностью, беззащитной открытостью. — Рената, говорят мне, на редколлегии «Новой Европы» объявляет главным врагом воинствующий гедонизм; она, как и Роднянская, в острых неладах с Битовым, который в длинной французской передаче в Париже читал отрывок из «Монахова» перед бутылкой водки. «Воинствующий» у Гальцевой и Роднянской не случайное слово, они ведут войну. Они ободрены тем, что давно, лет 12–15 еще назад, кто-то (Кублановский?) объединил их в одну партию с Солженицыным. […] Интересно, что Иван Денисович, Матрена и Захар-калита были заявлены — или продиктованы? — «деревенщикам» и Солженицыну, но не выдержаны, оставлены, заменены разнообразным активизмом. Допустим, время для них (для Бориса и Глеба) вообще никогда не придет. Но ведь они единственная правда земли, другую все равно Явлинский (призывающий «рожать власть») не выдумает. — Я, который давно (с детства, когда маленьким я всегда на футболе, куда меня водил отец, втайне хотел победы не своим, приглашенным, слабым, потом всегда приезжим иностранцам именно из-за желания, инстинктивного, быть с меньшинством) выбрал Бориса и Глеба (летописи, не легенды и литературы), колеблюсь — вернее, разодран — между двумя знаниями, противоположными и бесспорными: первое, что София, не наша мудрость, таинственные сотни тысяч или десятки миллионов лет или вечность Человека, смирение земли, не переставали и не перестанут; и что придется, удивляясь, быть согнанным в могилу от бессилия. Сейчас я заметил, что неточно сказал, и именно с оттенком страха смерти, который вы можете здесь вычитать, потому что я от него не предостерегся (от оттенка и от страха) как раз потому, что его у меня нет. Странное зрение появляется иногда в окружении Ольги, Владимира, Олега, Романа, глаза меняются и видят вещи не то чтобы спасенным, но очень широким, просторным взглядом, гораздо более вместительным и гораздо менее введенным в колею чем мой, как бы взглядом многих: разных людей в очень разные времена. Поскольку это зрение тоже мое ведь, при том что оно очень привлекательно, оно сильнее чем зрение, ограниченное моим составом (как назвать то, что положат в гроб? моим телом я с неменьшим успехом могу и хочу назвать тело того зрения; «собственных лет число видели мы и сочли, однако лета народов, видело ль смертное око их?», — видело, что их все не увидеть), и эта новая идентификация особенно отвлекает от «страха смерти», заставляет больше думать о другой странной смерти. Я поэтому полюса, между которыми растянут, назову иначе: софия и глупость; я люблю убийственную красоту белых облаков на синем небе, когда поднимешь к ним глаза (от пруда 60 куб. м, который я рою; от жвачки сознания; «природа нас убивает в упор своей красотой», Жерар де Нерваль); и я боюсь глупости, и поскольку глупость умных мне давно не — грозит или, вернее сказать, никогда не грозила, то глупости деревенщины, какой я был и остался. Ах странно, что с вами можно и нужно было бы говорить, если бы я умел, и еще формальнее, еще алгебраичнее, потому что опыт, ваш и мой, такие разные, сводятся к одинаковым фигурам. — И это при незнании друг друга, при почти полном непонимании средней, душевной, «психической» стороны. Я никак не «затягивал с отказом» дать свою часть текста к книге Миши Быкова, как он ее задумал: я бранил себя за несостоятельность, каждый день пытался печатать, много напечатал. «Решительнее» я ничего сделать не мог, потому что как всегда никаких решений не принимал, не умею. Я доделываю (удается) только то, чем я захвачен; вашими стихами и прозой я был безусловно захвачен, и естественно было думать, что мой текст и есть способ той захваченности, кто разберет. Другое дело, что у меня есть (у нас, потому что у родных и главное у Володика я вижу то же) скверная черта не все выговаривать, поэтому я вводил вас и всех в заблуждение, невольно. — Как прекрасно вы говорите, что той России, которой еще не было, именно в России не было, в других пространствах все другое. Минимальность того, о чем речь, делает искомое проникающим, хватающим на весь мир, на все русское пространство прежде всего. — Сейчас возможны случайные буквы, Олег решительно тянет руки. — Международное военное значение России и неизбежно и желательно в Армении например, и «отказавшись от кумира», от которого всегда вообще лучше отказаться, армию, русского солдата, который часто очень хорош, далеко не всегда, надо трезво принимать в расчет, думать о нем во всяком случае. России нет без армии как Вас без встречи с быком [14] , вообще поэта без тайной страсти (сути всего в Ахматовой, насколько я могу ее понять; путает все и огульное принижение женщины), — это я уже о другом, тень чего я видел на вашем лице, совершенно, беззащитно страдающем в храме, потом преображающемся. Та же беззащитность у о. Дмитрия. Страдание, беззащитность объединяют всех людей, но я хотел бы быть внутри этого единства намеренно, со знанием дела. Оно не мешает раю, о котором я вам говорил. Ах ничего на свете по-настоящему нет кроме того, что рано происходит в темноте во встречах добра и зла, бытия и небытия. Ничего нет, и говорить не интересно.

14

 Из моего рассказа о встрече в лесу с быком, сбежавшим из стада

Ваши Ольга и В., В., Роман и Олег.

В., Ольга

Азаровка, 29.8.1994

Дорогой Владимир Вениаминович,

между Вашим письмом и этим моим ответом я успела побывать в Москве (чтобы перепечатать и отослать в Англию статейку про митр. Илариона) и прочитать в «Арионе» (уродском сборнике) первые Ваши две страницы, которые составители оторвали от того, что целиком будет в ЛитОбозе № 12. Кто-то, говорят, уже разозлился и ответил в «Сегодня» зубоскальством насчет моих «заслуг» в словесности. Мне показалось, что эти страницы написаны собрано и чисто, как стихи. Благодарить Вас как-то неловко, но я в самом деле благодарна Вам. И за преображенское яблоко. Как жаль, что Вам пришлось тогда уйти — отец Димитрий сказал в конце одну из лучших проповедей, какие я от него слышала. Вкратце так. Что говорит явление этого света? Что жизнь, которой мы живем, — не настоящая (очень уверенно он это сказал). Что Бог нас не для нее сотворил: не для страдания, не для трудов, не для одиночества — а для того, чтобы нам было хорошо с Ним. И чтобы мы смогли сказать: «Хорошо нам здесь с Тобой!» не как цитату, а от себя, как свои слова — вот этого он и пожелал собравшимся. Не знаю, покажется ли Вам это так же чудно, как мне, это возвращение к началу Творения. Еще он говорил, что это явление Славы, прославления, как и другие (Епифания, Рождество), осталось почти никому не известным: Слава, сторонящаяся славы.

Скорее всего, я вернусь в Москву раньше, чем дойдет это письмо, но мне хочется все-таки написать. Я перечитывала «Войну и мир» — и Толстой там порой говорит очень близко к началу Вашего письма, о первой силе. Поразительно, как из этой первой силы, почти ничем ее не разбавляя, он создает два образа: Пети и Наташи — и пожалуй, особенно Пети накануне его гибели, с этим изюмом, с «играй, моя музыка». Мне таким поверхностным кажется возле него Достоевский. Впрочем, зачем сравнивать…

Я очень люблю ум Аверинцева. […..] Я не знаю, как с зависимостью. Мне не приходилось много о ней думать. Я ничего не имею против зависимости от хорошего; независимость — не такая уж серьезная вещь для меня. То, что я очень не люблю, это использование, отношение к чему-либо или кому-либо как к средству. Такого житейского движения я бы себе, кажется, не простила. Это то, чему почти все у нас друг друга учат, вроде: «Конференции — лучший вид туризма» и т.п. Впрочем, я приглашена в Рим на конференцию с формальным докладом, которого, наверное, без Рима не стала бы делать. Но честное слово, не так уж я хочу в Рим. Аверинцев очень хочет, и в его случае это не туризм, а свидание с первой любовью, со священными камнями. (Я имею в виду не эту конференцию, а вообще его азартное отношение к Европе). Из того, что я видела в Европе, я знаю, что его признание там ограничивается клерикальным кругом, в секулярном он известен меньше, чем структуралисты или М.Л. Гаспаров. Это говорит не о С.С, а о жестоком разделении западной культуры на секулярную и клерикальную: они друг о друге не знают (особенно секулярная: и знать не хочет). Я в этом убеждалась не раз, встречаясь с людьми и той, и другой части. Я не писала Вам, как мы подружились с Епископом Личфильдским? Он мне много рассказал об этом, и потом я убедилась, что все так и обстоит. Общей земли — на которой у нас стоит Аверинцев; наверное, и я — там нет. Похоже, скоро не будет и у нас, при всех усилиях новомирцев что-то такое выгородить. Секулярная культура окажется обязана быть агностической или скептической или цинической. И бороться с «репрессивными моральными нормами». В Англии меня предупреждали: только не скажите чего-нибудь неодобрительного о гомосексуализме — это будет Ваша гражданская смерть. Меня и не спросили. А «религиозность» сошла мне с рук (в рецензиях) как «далекая от ортодоксальности». Но в общем это или-или уже непреодолимо: только гостю из экзотической России простят пригласить вместе Епископа и университетских профессоров. И мне кажется, что клерикальной культуре, которая теперь там в пренебрежении, какого и у нас не было, принадлежит будущее, потому что секулярная совсем обмелела. Но мне страшно подумать, какие формы примет такое разграничение у нас: какова будет наша «духовная» культура с Ильей Глазуновым в роли истинно церковного художника — и наша «секулярная» с Одиноким во главе. Вам не встретился номер НЛО с М.Л. Гаспаровым в начале? Все свои фрагментарные скептические мнения, которые мы слышали, он изложил в виде какого-то кредо — и почти совпал с Галковским! Тот сообщил, что человек человеку осьминог — а М.Л., что человек человеку китайская грамматика: можно ее изучать, и нужно, но уповать на какой-то диалог с грамматикой нелепо. Я написала М.Л. такое рассерженное письмо, что, получив его ответ, устыдилась: это было бестактно и больно для него. Наверное, человек человеку — больной, и из этого нужно исходить, чтобы не навредить. Но мне так не нравится идея общества как лазарета! не больше, чем как аквариума с осьминогами. […]

Простите, пожалуйста, за нескладное письмо.

Кланяйтесь Ольге и деткам. Передавайте, пожалуйста, поклон от меня Вардану.

Надеюсь скоро встретиться

Ваша

О.

Вложена открытка 1978 года с надписью: «Это церковь в Поленове, в наших местах, куда мы ходим с Анной Великановой. Теперь ее крышу, к счастью, перекрасили в зеленый. Внизу Ока».

 1995

Яуза, 22.3.1995

Дорогая Ольга Александровна,

настоящее пространство жизни то же что сказки и стиха, где от запретного оглядывания за спину, неверного слова, чужого глаза все теряешь, все зависит от тайного знания, но и невероятному открыта полная свобода. Мне непонятно, как люди могут поддерживать в себе иллюзию пространства диалога, литературного процесса, академической дискуссии и таких вещей — говорю под впечатлением бегло пролистанного «Знамени» 1995, 1–2, которое мы с детками взяли в библиотеке (ходим туда вчетвером больше ради события, и сегодня одно было: где Олежек? вдруг очнулся я от расписывания за получаемые журналы и увидел его в самом дальнем конце коридора стеллажей, довольно широкого; стой, не бери его! быстро сказал мне Рома, угадав мое намерение подбежать подхватить его, и Ромин замысел я тоже сразу угадал: да, спокойно, ровным деловитым шагом, без улыбки, по-хозяйски Олежек прошел уверенно и строго по прямой все расстояние до нас, разумное существо среди книг) — ради Exegi monumentum Турбина. […]

  • Читать дальше
  • 1
  • ...
  • 8
  • 9
  • 10
  • 11
  • 12
  • 13
  • 14
  • 15
  • 16
  • 17
  • 18
  • ...

Private-Bookers - русскоязычная библиотека для чтения онлайн. Здесь удобно открывать книги с телефона и ПК, возвращаться к сохраненной странице и держать любимые произведения под рукой. Материалы добавляются пользователями; если считаете, что ваши права нарушены, воспользуйтесь формой обратной связи.

Полезные ссылки

  • Моя полка

Контакты

  • help@private-bookers.win