Избранное
вернуться

Рейн Евгений Борисович

Шрифт:

ТАРАС БУЛЬБА

Загибает морозец — наконец, наконец! Погибай, запорожец, застывай, холодец! Уплывай по предплечью, изуверская речь, Запорожскою Сечью можно насмерть засечь! Что ж вы, руки родные и родные войска? Кто-то должен Андрия порубать от виска. Но шляхетски играют кружева простыни, никого не свергают, укрывают они. Говори, моя панна, жизнь дешевле тебя, и глубокая рана — дорогая судьба. Сбей последнюю пену, повались наповал. За такую-то цену я и сам бы пропал.

«Жизнь прошла, и я тебя увидел…»

Жизнь прошла, и я тебя увидел в шелковой косынке у метро. Прежде — ненасытный погубитель, а теперь — уже совсем никто. Все-таки узнала и признала, сели на бульварную скамью, ничего о прошлом не сказала и вину не вспомнила мою. И когда в подземном переходе затерялся шелковый лоскут, я подумал о такой свободе, о которой песенки поют.

Я ЗАБЫЛ СКАЗАТЬ ТЕБЕ…

И медный царь, и Летний сад, и Моховая теперь в лицо тебе глядят, не узнавая. Смеркается среди глухих, пустых окраин, теперь наш детский край затих, умолк, охаян. И Невка мелкою волной молчит под утро о том, что знали мы с тобой, но помним смутно, о том, что я совсем забыл, а ты задумал, о всех, кто с нами жил и был, уехал, умер. А может, вместе ты и я — два полубрата, и эта невская струя не виноваты и в том, что нету никаких теперь известий, и мой звонок к тебе затих в пустом подъезде.

«На Каменноостровском среди модерна Шехтеля…»

Как представляешь ты кружение, Полоску ранней седины? Как представляешь ты крушение И смерть в дороге без жены? Е.Р. 1959
На Каменноостровском среди модерна Шехтеля, за вычурным мосточком, изображал ты лектора. Рассказывал, рассказывал, раскуривал свой «Данхилл», а ветер шпиль раскачивал, дремал за тучей ангел. Ты говорил мне истово о Риме и Флоренции, но нету проще истины — стою я у поленницы, у голубого домика, у серого сарайчика и помню только рослого порывистого мальчика. А не тебя плечистого, седого, знаменитого… Ты говорил мне истово, но нет тебя, убитого, среди шоссейной заверти, меж «поршем» и «тоётою», и не хватает памяти… Я больше не работаю жрецом и предсказателем, гадалкой и отгадчиком… Но вижу обязательно тебя тем самым мальчиком. Ты помнишь, тридцать лет назад в одном стихотворении я предсказал и дом, и сад, и этих туч парение, я предсказал крушение среди Европы бешеной и головокружение от этой жизни смешанной. Прости мое безумие, прости мое пророчество, пройди со мной до берега по этой самой рощице, ведь было это названо, забыто и заброшено, но было слово сказано, и значит, значит… боже мой! Когда с тобой увидимся и табаком поделимся… Не может быть, не может быть, но все же понадеемся.

ЛЮБОВЬ К ЛИЛОВОМУ

Совсем не осталось писем, и нет почти фотографий, Одни записные книжки исписаны до конца. А выбраться невозможно — как черту из пентаграммы, Пока повелитель духов не повернет кольца. Рассыпались наши фигуры: овал, квадрат, треугольник, Распался карточный домик, заржавел магнитофон. Теперь уже не припомнить, кто друг, кто муж, кто любовник, Кто просто тянул резину, кто был без ума влюблен. Теперь уже не собраться на Троицкой и Литейном, Молчат телефоны эти, отложены рандеву. Никто не сможет распутать тех сплетен хитросплетенье, Поскольку все это было так ясно и наяву. Одиннадцатого апреля и двадцать четвертого мая Я пью под вашим портретом, читаю ваши стихи. Наземный транспорт бессилен — уж слишком дута кривая, Воздушный путь покороче, да вот небеса глухи! Жильцы чужих континентов, столицы и захолустий, Кормильцы собственной тени и выкормыши казны, Когда мы сменяем кожу своих обид заскорузлых, У нас остаются только наши общие сны. И тот, кто холодную почту своих кудрявых открыток Содержит в полном забвенье, как заплутавший обоз; И тот, кто честно выводит своих скитаний отрывок, — Уже понимают: бумага не принимает слез. А тот, кто остался дома, как бы наглотался брома: Не видит, не слышит, не знает, не чувствует ничего. Он выбрал себе наркотик — пейзаж, что в окне напротив, — И искренне полагает, что раскусил Вещество. Мы думали: все еще будет, а вышло, что все уже было. На севере коротко лето — не следует забывать! Любовь к лиловому цвету нам белый свет заслонила, Прощай, лиловое лето, — проклятье и благодать!

«На старой-старой хроникальной ленте…»

Памяти 10 марта 1966 года

На старой-старой хроникальной ленте я вижу снова этот темный день, весь этот сбор — по мелочи, по лепте. И не понять — он больше или меньше всей прочей жизни — да и думать лень. Морской собор в застуде и осаде, цепочкой перевитая толпа, два милиционера на ограде. В каком таком Петра и Ленинграде протоптана народная тропа? Цветы замерзли. Тучи потемнели, автобус принимает пышный гроб. Зачем же вы стоите на панели, неужто вы и вправду не сумели киностекляшке глянуть прямо в лоб? О милые, о смазанные лица, прошло сто лет, и вас не различить. Пока дорога снежная пылится, пока скорбит убогая столица, что делать нам? Нам остается жить. И вы, друзья последнего призыва, кто разошелся по чужим углам, еще вот здесь, на старой ленте, живы, еще шумит, галдит без перерыва немая речь с подсветкой пополам.

НОЧЬ В КОМАРОВЕ

Памяти Анны Андреевны Ахматовой, Ильи Авербаха, Владимира Торопыгина

Три могилы — Илюши, Володи и Анны Андреевны — обошел и отправился вниз по шоссе на залив. Постоял у торосов, последним, растерянным, предзакатным лучом старину осветив. Над заливом на сером, лиловом и клюквенном проступает лишь серпика узкий ущерб; вот еще полминуты, и куколем угольным покрывается все, что глядело наверх. Закрываются дни, отгулявшие намертво, — эти будки, побудки, мечты и мячи; то, что будет еще, навсегда упомянуто; то, что так позабылось, хоть плачь да молчи. Эти розы и слезы, сонеты приморские, эти зимние дачи и пляжные дни, эти теплые плечи, колени замерзшие, на открытом шоссе неземные огни. На разбитом рояле запавшие клавиши, по которым мальчишеский марш проходил, и на этом запущенном маленьком кладбище — три ограды еще не отрытых могил.

АЛЬБОМ МОДИЛЬЯНИ

Всякий раз, открывая альбом Модильяни, я тебя узнаю, но не с первого взгляда. На продавленном нашем кошмарном диване ты вздремнула, и вмешиваться не надо. В неумытом окне не пленэр Монпарнаса — ленинградские сумерки в бледном разливе, вечный вклад сохранила на память сберкасса, но дает по десятке в несносном порыве. Надо долго прожить, надо много припомнить, и тогда лабиринт выпускает на волю эту мягкую мебель разрушенных комнат, что была нам укромной и верной норою. И стена восстает из холодного праха, и гремит колокольчик полночного друга: «Открывай поскорее, хозяин-рубаха, это смерть незаметна и легче испуга». Собирается дождь над Фонтанкой и Невкой, и архангел пикирует с вестью благою, и на кухне блокадник шурует манеркой. Просыпайся и сонной кивай головою! Ты не знаешь еще — все уже совершилось и описано в каждом поганом романе. Я молился, и вышла последняя милость — это жгучее сходство с холстом Модильяни.
  • Читать дальше
  • 1
  • ...
  • 12
  • 13
  • 14
  • 15
  • 16
  • 17
  • 18
  • 19
  • 20
  • 21
  • 22

Private-Bookers - русскоязычная библиотека для чтения онлайн. Здесь удобно открывать книги с телефона и ПК, возвращаться к сохраненной странице и держать любимые произведения под рукой. Материалы добавляются пользователями; если считаете, что ваши права нарушены, воспользуйтесь формой обратной связи.

Полезные ссылки

  • Моя полка

Контакты

  • help@private-bookers.win