Шрифт:
И когда открыл дверь во двор и на миг ослепило меня солнце, кто-то сзади схватил за плечо, с жаром и с гневом проговорил:
— Петя, не убивайся. Родной… не убивайся.
Это сноха Анна. Собрав все свои силы, я только и мог ей промолвить:
— Никому! Никому не говорите!..
28
Иду вдоль берега к мостику почти слепо и только одного хочу всем существом своим: никого из людей не видеть и чтобы меня никто не видел. Мне кажется. что на лице моем явственно видно все, что потрясло меня: весь мой позор, все мое несчастье.
Мысли мои путались, наскакивали одна на другую, перемежались. Какая темная сила прошла огромной, зловещей тенью между нами и отняла у меня Лену? И в ушах гулко и часто, как набат: «Нет, нет и нет!»
Вот мостик через речку. Как он хорош был, когда я подходил к нему с той стороны! Как радостен и приветлив. И его перила были красивы, и настил из бревен казался гармоникой со сложенными мехами, а теперь? Перила грозно ощерились, настил — сучкастые, выщербленные бревна. Между бревен щели, сквозь которые злобными молниями блестит чужая река.
Глядя под ноги, не оглядываясь, поднимаюсь на крутое взлобье, иду вдоль улицы. Ускоряю шаг. Кто-то черпает из колодца воду, кто-то возле изб разговаривает, возле сарая стучат топоры, курица кудахчет, и, подвывая, мрачно лает пес. Гремит телега навстречу. Холод прошел по телу, когда я миновал последнюю избу и мельком посмотрел на одинокую, приветливо когда-то махавшую мне мельницу. Сейчас стоит мельница мертвая, стоит вдали где-то, как бы пологом крыта, и размашистые крылья ее в тумане...
— Лена моя, Леночка!
Поля начались. Шелестит рожь, она в полном, бледном, незаметном цвету, и нет от нее радости. Васильки синие выглядывают украдкой. Васильки! Злые, ядовитые глаза у них. Глаза бесчисленных змей, шевелящихся во ржи.
— Лена, Леночка!
Нет, не пойду этой дорогой, которой шел сюда. Все тут знакомо, все отмечено сердцем: каждая межа, что пролегает между хлебами, каждый изгиб дороги.
Густая, с нескошенной травой, широкая межа. Она как толстый и пухло взбитый матрац. Кажется, легла она тут недавно, придавив собою хлеба. Иду по ней и мну ненавистную траву с проклятыми цветами. Головки белого клевера кажутся мне похожими на череп, головки красного — облитыми кровью; шипят шмели, перелетая с цветка на цветок.
Нет, не в силах идти дальше. Руки висят, как чугунные плети, все тело, как избитое, подкашиваются ноги, и совсем пуста голова. Какая же сила тянет оглянуться на село? Зачем я ищу знакомые очертания строений и среди них, — мимо бы, мимо! — ту самую избу? Вот чуть прогнувшаяся крыша. Она! Как она чужда мне сейчас. Уже не встретит она теперь меня приветливо, никогда не поманит под свой кров…
Падаю плашмя на широкую грудь межи. Кричу и плачу, и зову:
— Леночка моя, сокровище мое! Отзовись!
Вторую неделю лежу я больной. Почти не выхожу из мазанки. Меня то знобит, то бросает в жар. Матери говорю — простудился. Иногда ко мне приходят Филя, Павел.
Они рассказывают, что делается в селе, что пишут в газетах, но все это — как сквозь туман. Плотники закончили работы, отец с ними рассчитался. Построили избу, а для кого?
Мать озабоченно хлопочет, ни о чем не спрашивает.
Вот и теперь. Вошла, поставила еду на скамейку.
— Съешь, сынок, яичек.
Долго и скорбно, поджав губы, смотрит на меня. Она ждет, что я скажу ей что-нибудь, я силюсь улыбнуться и говорю обычное:
— Ничего, пройдет.
Тогда мать садится на старый сундук, оглядывается на дверь, поправляет платок на своей почти седой голове и тихо улыбается.
— Говорить аль нет?
Доброе такое у нее лицо.
— Рассказывай.
— Устюшку-то… замуж выдают, — и смотрит на меня.
— За кого?
— Ох, Петя, — оживляется она и таинственно шепчет, — чудо. Только молчи. Без тебя тут пришел Авдоня, тоже чего-то нет на левой руке, ну, сдружились со Степкой. И подговорил его Степка жениться. Ох, господи, — вздыхает мать, — там все война и война, а тут люди женятся, — вдруг заключает мать.
— Молодость свое берет, — говорю ей. — Ну, а дальше?
— Запой был. Степка — Катьку. Прямо в избу к ней переходит. Девка-то одна, и девка хорошая. Авдоня — Устю. Вот и хотят на скорую руку до жнитва… Тебе Устю-то не жалко? — помолчав, спрашивает мать.
— Чего ее жалеть?
— Я так спрашиваю.
Мать умолкает и опять испытующе смотрит на меня. Потом, словно вспомнив что-то, встает.
— Эка беспамятна я стала. Малины тебе принесли.
Быстро сходила в избу, и вот передо мной чайное блюдце со свежей, крупной, чуть дымчатой малиной.