Шрифт:
Я к Грише за поддержкой. А он:
— Возьмем. Мы про него ничего не знаем. С нас взятки гладки. Будут спрашивать — так и скажем: больной далекий родственник, проездом заболел, обратился к нам за помощью.
Мой Гришенька — золотой человек! Золотой, а недальновидный.
Привезли. Уложили в Любочкиной комнате. Постель ему постелила, новую, с антресолей.
Каждую минуту слушаю сердце. То слышу, то не слышу. Пульс нитевидный. Глаза не открывает. Плохо дело.
Говорю своим:
— Значит, так: я, как медработник, ответственная за человека. Не мешайтесь. И беспрекословно: если через час глаза не откроет, вызываю скорую.
Вижу, одно дело было рассуждать, а другое — вот он, лежит, смотрите на него и считайте, когда пульс прервется подчистую.
Дочка замерла, Гриша насупился, а выхода нет.
Выставила их во вторую комнату, села рядом с раввином на кровать и только взглядом держу его на этом свете.
Надо о чем-то думать, себя занять. Мысли одна хуже другой. Главное — страшно.
И начала я молиться. «Отче наш, иже еси на небесех…» А дальше не знаю. Что из кино всякого запомнила, то и говорю. Так целый час строчку и строчила.
Щупаю пульс — у меня в пальцах отдается. Руку с запястья не отпускаю, считаю и молюсь, считаю и молюсь: сердцем молюсь, а головой считаю.
Потом еще вспомнила бабушку Фейгу, как она причитала: «Готэню, Готэню, вейз мир, финстер мир, зо зайн мир» [20] . Для равновесия, чтоб и еврейское что-то было, пусть не молитва, все равно полезный звук. А сверху на язык лезет: «Киш мир тохес, дрек мит фефер, шлимазл, мишугене» [21] .
20
Боже, Боже мой, плохо мне, темно мне, мне твою боль, пусть прежде это случится со мной (идиш).
21
Поцелуй меня в задницу, дерьмо с перцем, паршивец, придурок (идиш).
Тут он глаза и открыл.
Раз открыл — надо мыть, обихаживать, делать перевязки с мазью Вишневского, кормить, судно носить. Всё я. С утра, потом среди дня прибегу с работы, потом пораньше отпрошусь. На дурочку мою надежды нет. «Я, — говорит, — боюсь, очень он угрожающий по виду». А какой особенный вид? Ну, вернулся с того света.
Несколько дней ни слова не говорил, ел только бульон. Я ему бороду подстригла почти под корень. Щетину погладил, растерянно завел вниз глаза и через силу спросил:
— Зачем?
— Затем, что кровь не отмывалась, сплошные колтуны.
Очень сокрушался.
И хоть бы кто поинтересовался из тех, с кем он сюсюкал, как, мол, здоровье, не надо ли чем оказать помощь, лекарства и прочее. Ладно. Только через день-другой принесли его чемоданчик с книжками и причиндалами для молитвы. Чтоб за них Бога просил. За счастливый выезд.
А время самое неподходящее. Конец июля — Любе поступать в институт, Гришу командируют в село — на сельхозработы.
Люба поехала в Ленинград, в Институт культуры на библиотечный. По моему требованию смертельно поклялась, что Гутничихе ничего про раввина не расскажет.
Остались с раввином.
Я его никак не звала: «вы» и «вы». Положение мое двоякое. Он официальное лицо, неудобно по имени. Был бы православный, я б его называла батюшкой, а раввин — не поворачивается.
Спрашиваю:
— Как мне вас называть, чтоб не обидно?
— Зовите по имени, и я вас буду по имени. Сокращенно меня Дов.
Стал оживать, стремился двигаться самостоятельно. Однажды прибежала в обед — лежит посреди комнаты. Упал от головокружения, сильно ударился головой об пол. Нельзя же подобные нагрузки — на голову и на голову! Взяла отпуск, чтоб не повторилось. Обидно отправлять усилия насмарку.
Любочка звонит каждый день: как да как? Я ее про экзамены, а она про раввина. Я велела не трезвонить, чтоб Любка Гутник не прослышала, и не дергать, а если что, сама позвоню на Любкин телефон и кодом скажу обстановку.
Да. Перешли по необходимости на «ты».
Каждый день я Дова полностью обтирала водкой. Он, конечно, стеснялся, а потом перестал. И я тоже.
Беседовали понемногу. О моей Любочке отзывался положительно. Когда слово за слово перешли на Любку Гутник, он ее хорошенько приложил.
— Дура она, — говорит, — а жалко ее очень. Все у нее есть: и красота, и материально не нуждается, а ведет себя как шикса. Знаешь, что такое шикса? Не гулящая, нет. Просто непутевая.
Я как подруга не смолчала:
— У тебя ж с ней любовь была, до женитьбы дошло, а ты обзываешься как о совершенно посторонней.
— Я в Умань уехал — и ее любовь прошла. Я ей верил, а она меня обманула. Обмана простить не могу. Хотя обязан по своему положению. Посуди: она приняла уже гиюр, значит, приняла все еврейские обязанности. И где они теперь, ее обязанности? Меня не стыдно, пусть бы себя постыдилась.