Шрифт:
Знаете, что пришло мне в голову? Если Ваши письма будут залетать ко мне и впредь, я сделаю их частью моей новой романтической повести. Назову ее, предположим, "Цветок Гекадема". Каково? Героиня будет непременно Асей. (Ведь Вы мечтали об этом, не так ли?) А сам превращусь в старого ипохондрика, обремененного, кроме тьмы болезней, всей мудростью жизни. Она - молода, красива и живет утешением найти в нем все ответы на все вопросы; он - стар, болен, разочарован и опустошен знанием. Она никогда его не видели, но любит всей полнотою сердца; он же - хорошо ее знает и даже немного влюблен. Он знает, что может подойти и сорвать этот цветок, но не сделает этого. Цветок должен расти. И пусть кто-то другой впопыхах его затопчет - это будет более справедливым, более естественным; не явится насилием над природой вещей, грубым вмешательством вышних сил… Итак, их "чувству" не суждено разгореться: ибо нечему гореть - на его вершине одни снега! Однако Великого хватает для многих - в нем полнота! Их общение перерастает в нечто большее, чем просто банальное соединение "влюбленных сердец". В нем раскроется смысл невозможного - подлинное значение Великого…
Чувствую, что успех этому проекту гарантирован! Поверьте, я редко ошибаюсь в таких вещах!
Каково Вам - облечься в бессмертную тогу Великого? Грандиозность, подлинный масштаб! Думаю, у нас не будет поводов для разочарований. И не надо слов благодарности!
Жду и держу свое окно открытым!
И.С.
* * *
От: Petitlievre@yandex.ru
Дата: 3 октября
Кому: great@supermail.ru
Тема: Avec l'espoir et la foi
"Я лишь одна буква неизвестно какого алфавита". Написала и засомневалась. Так ли? Скорее, я, подхватив налету перо, продолжаю собой чью-то строку…
Здравствуйте, Иван Сергеевич!
Не пугает ли Вас осень своим однообразием? Не потому, что иногда словно стучит по одной клавише, вытягивая бесконечный ряд из повторов случайно выбранной ею буквы; не потому что дождь сменяется дождем: то красно-желтым, то монотонно-промозглым, то горько-соленым - и все это со мной и сейчас… Да нет же! Октябрь 1833-го, октябрь 1859-го, октябрь каждого года девятнадцатого столетия, и двадцатого, еt cetera, et cetera[10] - нескончаемая желтая нить с нанизанными на нее листьями судеб. И лишь великие письмена на иных - попытка оправдания. "Октябрь уж наступил - уж роща отряхает Последние листы с нагих своих ветвей…" … "И на порфирные ступени Екатерининских дворцов Ложатся сумрачные тени Октябрьских ранних вечеров…" Впрочем, еще какое оправдание!
Сегодня я вдруг вспомнила, что обещала рассказать Вам про одного человека, - из моего детства, - дядю Ваню Парусова. Итак, слушайте… Мы жили тогда в старой хрущовке, и он был нашим соседом по площадке. Шумный и от того, верно, самый заметный в нашем подъезде, он внешним видом странным образом соответствовал своей фамилии: грудь и живот у него были как раздутый парус, голос - как параходный гудок; я уж не говорю про брюки - солпины так полоскались на ветру, что, казалось, ноги его передвигаются, подталкиваемые этим самым ветряным потоком. При всем этом он был рослый, как грот-мачта. Он, кстати, очень любил морские словечки: бизань, фок, грот, бак, корма, отдать швартовы, - хотя, по-моему, на флоте никогда и не служил. Но что делать, фамилия ему досталась такая! Дядя Ваня был человеком компанейский и необыкновенный добряк. Всем детишкам, бывало, с получки отпустит по леденцу или по прянику. Пошутит с каждым по-свойски, без хамства и грубости - как добрый Дедушка Мороз - с каждым найдет минутку поговорить, вникнуть в "глубокие" детские проблемы. А как же он любил праздники! Те наши советские - первое мая, седьмое ноября, Новый год, конечно. Но особенно - первое мая, из-за демонстрации, наверное. Он впереди колонны, как парус, тянет ее за собой, в руках самый большой флаг. Потом взрослые собирались во дворе на скамейках за деревянным столом. Водочка, селедочка, салатики - каждый выносил, чем богат. Музыка из окон - такая же простая и понятная, как эта селедочка с лучком, как граненые стаканы. Потом застольные песни - и так до вечера. Гулевали… Рядом росла береза, тогда еще молодая, но безумно стремящаяся к небу, жить. Мы тоже росли, но угнаться за ней конечно же не могли, и она, жалея нас, сбрасывала не дающиеся нам сережки вниз, под ноги или прямо на стол, в тарелки с закуской и стаканы с портвейном… Однажды дядя Ваня после демонстрации целый день просидел во дворе с портретом кого-то там из Политбюро в руке. Выпивал со всеми подходящими и знакомил с важной персоной. "Друг, значится, мой, - дурачился он, - не пьет, правда, зараза, в завязке".
– "Посодят тебя, Иван!", - пугали его знающие люди из бывалых. "А по мне пускай хоть и посодят,- отшучивался он, - и там, чай, будет с кем словом перемолвиться". Нет, уже не сажали. Маячили на подходе перестройка и Горбачев. Дядя Ваня, правда, не дождался: случилось что-то - то ли со здоровьем, то ли по семейной части - и он бросил в одночасье выпивать. Заскучал и перестал быть парусом. Брюки на нем беспомощно обвисли, словно попали в вечный штиль, и грудь уж не колесом, а потянула за собой вниз и плечи, и глаза. Тоска его одолевала. Никого не замечал: идет с работы и будто глаз у него нет - ни с кем ни полслова, ни "здрастье", ни "до свиданья". Или встанет возле подъезда, голову поднимет и смотрит куда-то. Мог так целый час простоять. Говорят, жена не выдержала и сама ему бутылку принесла: мол, выпей Вань. Но, как видно, поздно: выела его тоска до дна. Отодвинул он тогда от себя пол-литра, вздохнул, и спать пошел. А утром его уже не добудились: за два часа до рассвета сердце дяди Вани Парусова остановилось… (Мне кажется, той ночью была метель? Или это в день похорон завьюжило и закружило? Скорее последнее… La v'erit'e absolue[11].)
История обычная, каждый припомнит таких не одну. Но почему-то для меня эти воспоминания очень важны. Не могу этого объяснить… Меня мучит вопрос, странный, нелепый, быть может, вопрос: о чем он так сосредоточенно думал, выстаивая свои последние часы у подъезда? О чем? Синдром завязавшего алкоголика, страдающего по отнятому стакану? Да нет же! Пускай я была тогда ребенком и прошлое от будущего мне отсекала кружащая вокруг меня проволока скакалки, и впечатления мои были подобны эскимо на палочке за одиннадцать копеек - съела и забыла. Может быть в другом и так, но не в этом. Дядя Ваня был парус, а для меня это как звезда - на всю жизнь… Я уверена, что его тоска имела иную природу. Но о чем? Не о том ли ему открылось, что терзает нас сегодня, чем больны мы сейчас? Все, что он любил и чему отдавался с такой детской непосредственностью - скоропреходяще и обречено смерти? Не это ли открылось ему? Если так, то он просто решил уйти раньше, чем это сделает его мир. Нужен ли парус одиноким пловцам, стремящимся выплывать подальше друг от друга? Петь одну песню умеет народ, население не любит пения хором, предпочитая, глядя в телевизор, смеяться над собой. Нет, с населением он не смог бы сидеть до вечера во дворе, да и оно на это не способно. Его убила будущая ложь; грядущий цивилизованный хам. Он это почувствовал, увидел и не смог больше оставаться парусом…
Удивляюсь себе: что это со мной? Игра в слова? Рефлексия? Наивный идеализм? Идиотизм… или, вопреки всему, не желание жить нарисованной на заборе жизнью? Быть может, все это вместе взятое? Быть может. Наверное, так и есть…
Не судите меня строго!
Бесконечно Ваша
Соня
P.S. И все-таки, я буква родного алфавита! Это - окончательно и бесповоротно!
* * *
От: great@supermail.ru
Дата: 8 октября
Кому: Petitlievre@yandex.ru
Тема: Sub specie aeternitatis
Разумная Соня!
Меня не пугает осень. Я не знаю осени. На моей вершине вечная зима!
А Ваш семиотический патриотизм вызывает восхищение! Этот алмаз постижений, даже ограняемый французской шлифовальной мельницей (еt cetera, еt cetera), удивительно прозрачен. И, как всякий алмаз, подвластен дисперсии. На какие цвета раскладывается Ваш патриотизм? Какой, к примеру, дарите Вы незабвенному Михаилу Терентьевичу? Худо, если он дальтоник, и лишен счастья видеть la multitude de vos peintures[12]. (Так, кажется, следует говорить в данном случае?).
Дорогая Соня! У меня тоже есть для Вас одна история. Но в отличие от Вашей, она совсем не романтична. Просто я ее помню! Она и есть мой эйдетизм…
В юности у меня был друг, Георгий Перов, Гоша. Его имя Вам, скорее всего, ничего не скажет (как и мне - имя героя Вашего рассказа), хотя в свое время оно было на слуху. Представьте себе: Гошу Перова называли восходящей звездой (ненавижу этот "звездный" риторический код - но куда от него?). И это уже после первого (он же - последний) поэтического сборника! Мы вместе учились в литинституте. Естественно, ходили на Таганку, в Современник, читали друг другу свои "гениальные" стихи. После выпуска один из нас какое-то время работал в Литературке, другой - ночным вахтером. Первый кропал рецензии, второй - творил Поэзию, подобно Вам, любуясь на звезды. Думаю, нет смысла светить фонарем в их лица? Who is who и Wer Existiert Wer?[13] Через два года у Гоши вышла та самая книга… (А ведь и я для этого обивал пороги в издательствах, используя ресурсы своих скромных новоприобретенных связей). Прихоть судьбы - книгу похвалил кто-то наверху, и критика тут же взорвалась соловьиным пафосом. О, эта наша поспешность! Почему? Мне думается, что многие взлетают не за тем, чтобы стать небесным телом, но чтобы подчеркнуть изысканность и глубину небосвода, чтобы оттенить неповторимость других - настоящих!
– звезд. Они - для того чтобы сгореть и вспышкой украсить небесную сферу. Иначе - провидение лишено разума, да и права вершить наши судьбы. Но вершит! Вершит и отпускает срок, чтобы взойти и светить. А что поднялось и воссияло - то и есть настоящее! У Гоши не было этого срока (надеюсь, семантика этого размышления не вызовет у Вас отторжения; уверяю Вас - это не "маленькая трагедия", а чистая проза жизни), не было совсем! Он "угас" уже в тот предновогодний вечер, ибо последнее "сияние" его славы видели лишь стены моей комнаты и я, нарезающий огурчики и колбаску. Он вошел ко мне первым гостем за четыре часа до боя курантов, но ожидание "брызг шампанского" не входило в его планы. Гоша сообщил, что едет на рыбалку и там, в одиночестве над лункой, встретит колесницу новорожденного Гелиоса. О, он уже ощущал себя гением, - вошел в образ!
– и старался соответствовать этому поступками! Я плеснул нам водки, мы выпили за наступающий, и Гоша на десять минут присел в уголке на кресло. Он что-то царапал пером в блокноте, а я, раздраженный его звездной оригинальностью, молча строгал салат. Потом он ушел, оставив на журнальном столике вырванный из блокнота листок. В нем - пять поэтических строк. Помню, что подивился их, не свойственным Гошеному перу, неуклюжести и нарочитости. Вот эти строки: