Шрифт:
Молодой человек в черной поддевке не спеша шел вдоль решетки канала. Два верховых казака, красуясь, открывали царский кортеж. И вдруг человек в поддевке вскинул руку кверху… Оглушительный взрыв! Волна взметнула облако белого дыма, комья снега, земли и камни мостовой. Раненый мальчик, который только что нес на голове корзину из мясной лавки, надрывно кричал… На панели валялась опрокинутая корзина… Дергалась и хрипела лошадь, придавившая тело убитого казака.
Александр вылез из поврежденной кареты. Три подмастерья, которые только что проносили зеленый плюшевый диванчик из мебельной мастерской, держали парня в поддевке, скрутив ему руки за спиной. Царь подошел к ним. Юноша смотрел бесстрашно, даже насмешливо. Над очень высоким чистым лбом прядки русых волос вились кольцами.
— Ты бросил бомбу? — спросил царь.
— Я, — громко ответил Рысаков.
— Хорош! — усмехнулся царь.
Полицмейстер Дворжицкий, следовавший в санях за каретой, в ужасе подбежал к царю. Перед ними чернела огромная воронка от взрыва.
— Ваше величество, вы живы? — Дворжицкий ловил воздух трясущимися губами.
Александр медленно перекрестился:
— Слава богу, уцелел!
— Еще слава ли богу! — с отчаянным бесстрашием вырвалось у Рысакова, прежде чем два бледных от ярости офицера и городовой, выхватив его из рук подмастерьев, поволокли прочь.
Царь медленно двинулся к саням Дворжицкого. И в это самое мгновенье рядом с ним вырос коренастый человек с рыжеватой всклокоченной бородой, в глухом черном пальто. Он вскинул над головой руку с чем-то блестящим… И раздался второй ужасающий взрыв, от которого лопнули стекла в домах на набережной… Смертельно ранен царь и метнувший бомбу террорист — поляк-революционер Гриневицкий…
Так народовольцы совершили казнь над Александром Вторым.
С четырех часов пополудни Петербург погрузился в траур. Были отменены все спектакли, концерты и зрелища. Были закрыты все рестораны и питейные заведения, остановлено движение поездов, всюду погашены огни. Лишь в церквах затрепетали тысячи свечей заупокойных поминаний, и в седом тумане неумолчно стонал колокол.
Это было 1 марта 1881 года.
Перерва
«1881
Милые мама и Саша!
Я, слава богу, здоров, как и семья моя. Живу я теперь около Москвы, на даче. Место хорошее. Гулять и работать можно вдоволь. Как я рад, что нас бог спас от пожара в Красноярске…
Картину свою [3] я, мамочка, продал за 8000 рублей в галерею Третьякова… Думаю новую картину начать на даче. Я буду жить до сентября, так что вы еще успеете мне написать.
Адрес мой: станция Люблино, деревня Перерва, по Московско-Курской железной дороге. Лиля, Оля вам кланяются. Леночка здорова. Целую вас, мои дорогие.
В. Суриков.
Посылаю вам карточку Лили, жены моей. Только не очень она удачно вышла».
3
Речь идет о картине «Утро стрелецкой казни».
Он писал: гулять и работать можно вдоволь. Но не успели Суриковы обжить неказистую, с бревенчатыми стенами и низеньким оконцем избушку, что сняли они на лето в Перерве, как заладил дождь. С утра до вечера, каждый день. Какое уж тут гулянье!
Моросило весь день, переставало только к вечеру, и тогда всю деревню Перерву затягивало промозглым туманом, а в темноте падали капли, шурша по листве. В соседней роще перестали петь соловьи. Скверное лето!
Дочерей — Олю и только начавшую ходить Лену — приходилось круглыми сутками держать в доме. Девочки скучали, капризничали, побросав надоевшие игрушки. И нужно было все стойкое терпение Елизаветы Августовны, чтобы целый день занимать их, лишь бы они не мешали отцу работать. А он работал поистине «вдоволь».
Была задумана новая картина, и Василий Иванович закончил первый эскиз ее композиции.
Василий Иванович решил написать царевну Ксению Годунову сидящей в безнадежности и скорби за столом, перед портретом датского королевича Иоанна.
«…Отроковица чюдного домышления, земною красотою лепа, бела и лицом румяна…» Вот какими словами писал о Ксении в своем дневнике князь Катырев-Ростовский.
«Отроковица чюдного домышления», — думал Василий Иванович, — видно, умна была и образованна. А когда плакала, то глаза ее особенно сверкали под бровями, сходившимися над переносьем, и черные косы, «аки трубы», лежали по плечам. И любила она королевича Иоанна, которого Борис Годунов только для нее пригласил из Дании, давал ему целый уезд во владение. Королевич был хорош собой, статен и благороден. Но вдруг как-то странно и внезапно умер, поев чего-то сверх меры. И вот сидит неудачливая невеста, не сидит, а почти лежит на столе, неотрывно глядя на портрет жениха, а кругом нянюшки, мамушки, шутихи, готовые во всякую минуту то ли голосить, то ли петь, то ли сказки сказывать, то ли кривляться — чего царевне захочется!..»
Эскиз, писанный маслом, висел на темной бревенчатой стене избушки. Василий Иванович читал Катырева, искал интересных для себя подробностей и вдруг сразу, как-то не успев полюбить и вжиться в задуманное, остыл, бросил.
— Знаешь, мелко! — говорил он жене Лиле. — Думается, все уже сказано в одном этом этюде. Умер жених, и все тут! С каждой может случиться… Нет, в «Стрельцах» у меня хор народных страстей, а тут одна песня, да и та поминальная… Вот помню: тетка Ольга Матвеевна Дурандина рассказывала мне про раскольницу Морозову. Какая это была твердость, какое мужество!
Они расположились у стола. За окном по-прежнему моросил дождик. Две дочери, уже привыкшие сидеть в избе, возились на ковре перед печкой. В топке весело потрескивали березовые поленца.
Оля, упругая, толстенькая, вся розовая от возбуждения, хлопотала вокруг домика, сложенного из табуреток, покрытых клетчатым пледом. В домике сидела младшая — Леночка. Она глядела из-под бахромы серыми, удивленными глазами, и бледное личико ее было полно восхищения.
— Ну вот! Теперь тебя дождик не замочит! — звонко приговаривала Оленька, запихивая Лене под бок двух кукол. — И куколки наши не простудятся, ты держи их покрепче, сейчас я тебе ножки укутаю.