Шрифт:
Первая глыба, пахнув на странный, словно коленопреклоненный, красный камень спертым дыханием, проплыла мимо. «Обязательно пропусти одного, лучше даже двух», – сказал Вардан. Так, прошел второй. Теперь – пора. Мальчишка расстегивает сумку и выскакивает на тропу. О Боже, сила твоя со мной! Из распахнутой сумки летят, рассыпаясь, под серые морщинистые колонны колючки-ежи. Взмах руки, другой, третий! Лучники, вопя, мечут стрелы с высоты в крутящегося под ногами слонов мальчишку. Но попасть трудно, он маленький и верткий. А слоны уже ревут от боли: в подошвы впились сотни ядовитых жал, ступни горят, боль затмевает разум животных быстрее дурманного напитка. Цепь распадается, слоны поворачивают назад, к проходу, сминая выходящую из-за поворота пехоту; они сталкиваются лбами, опрокидывают один другого. Ущелье запечатано: погонщик третьего в цепи слона ударом молота убил зверя, спасая свою никчемную жизнь.
Лопаются подпруги, переворачиваются башенки, увлекая за собою лучников. В суматохе можно уйти – самое время, им не до него! Но внук Овсепа продолжает швырять колючки, их еще немало в сумке. И разбрасывает их до тех пор, пока гибкая серая змея, окольцованная медными браслетами – сверху, под самыми бивнями, не сбивает его с ног, размозжив о преклонивший колени над тропой красноватый камень. Дед – откуда он здесь? – заглядывает в глаза и показывает на север, где полощется на синем горном ветру серебряное знамя с крестом и парящим над ним хищноклювым орлом…
…Нет блага выше, чем жизнь. Полвека Тер-Багдасар утверждал это, а сейчас готов просить паству отпустить ему грех невольной лжи. Он, несущий сан священника, заблуждался: высшее благо – смерть. Но умирать нельзя. Низко, почти над скалами, висит солнце, большое и багровое. Ласковое тепло ползет по лбу. Прощай, солнце. И подожди немного, не прячься. Ты уйдешь и придет тьма, а с тьмою – смерть. А умирать нельзя.
Священник вырос в этих краях и знал их не хуже Писания. Да что там, лучше! Сын пахаря, волею Божьей ставший пастырем малого стада Христова, он не учился в Эчмиадзине, и благородные древние книги стояли на полке, так и не открытые ни разу со дня смерти прежнего тертера. Но, воистину, для верящего суть выше образа. Жители предгорных сел верили своему наставнику, ибо он был одним из них и умел без лжи облегчить страдания жизни земной.
Здесь все было знакомо Тер-Багдасару. Узкое ущелье с тропою на перевал в далеком детстве было излюбленным местом игр. Ведь здесь водились змеи! Мальчишки ловили их. Лучше всего в тот миг, когда вспугнутая, ненавидяще шипящая живая лента, вытянувшись в струну, кидалась вперед. Тогда и проверялось, мужчина ты – или мокрый лаваш. Удар палкой влет! Еще один – по уже сбитой! И – каблуком по треугольной, в желтых точках, голове. Тогда о смерти не думалось: даже змеи, умирая, словно продолжали игру. Они крутились, извивались, жили, а когда, наконец, затихали, став прямыми и спокойными, все равно казалось, что это лишь притворство.
Эти места – родной дом Тер-Багдасара. А ряса – хоть малая, но надежда, что не заподозрят. Поэтому именно он пошел на север, к перевалу, неся на груди то, что передал бродячий певец-гусан. Но для соседей-магометан здешние предгорья тоже родные. Поэтому ему не удалось встретить идущих с севера. Он успел лишь проглотить клочок бумаги, взятый у гусана, когда отряд стражников-заптиев настиг его у двух красноватых камней. Эти камни знакомы с детства: громадный, словно преклонивший колени, и второй, поменьше, тесно прижавшийся к первому верхом и будто подпирающий его. Уже связанный по рукам и ногам, священник видел, как старший заптий расплачивается с проводником. Они держались как старые приятели, хотя стражник был из пришлых, назначенных сюда недавно, после разгрома янычарского бунта в Стамбуле, а проводника-тюрка Тер-Багдасар знал с детства. Они вместе охотились на змей, живших под этими камнями. Теперь змеи исчезли. Куда им до людей?
Стражники стояли тесной группкой, пока старший рассчитывался с проводником. Судя по всему, заптий не поскупился; священник уловил обрывок фразы: проводник благодарил за щедрость и просил не забывать его, верного мусульманина, если когда-нибудь опять понадобятся услуги. Потом он ушел. И заптии сомкнулись в круг над лежащим меж двух камней человеком в порыжелой, неумело заштопанной рясе. И стало больно. Даже солнце покраснело от крови. Или от стыда? Не убегай, солнце, не бойся – людям не добраться до тебя, они творят такое только с себе подобными. Не уходи. Тьма – смерть. А умирать нельзя. Гусан сказал: в этой бумаге – сотни жизней и судьба Родины. А бумага съедена, значит – нужно жить…
На земле, меж двух кровавых камней, копошилось нечто, полуприкрытое обрывками окровавленной, выжженной досера материи. Вокруг, втоптанные в пыль, валялись клочья седых волос, слипшихся от крови и – но для остального нет названия в людском языке. Колонна людей, вышедшая в ущелье со стороны перевала, стояла в оцепенении. Многих трясло. Иные, согнувшись, вываливали в бурую жижу съеденное на полуденном привале. Тускло посверкивали в отблесках пурпурных лучей тяжелые ружья с длинными штыками и пятна-отсветы прыгали по лицам, выделяя соломенные щетки усов и светлые – серые, синие, голубые северные глаза.
Широкоскулое рябое лицо выплывает из тумана. Как темно! До… ждал… ся… Что? Друг, говори громче… Не слышит. Я мертв? Нет, бумага гусана должна заговорить. О Господи, дай силы! Бескровно-синие губы раздвигаются, обнажая багровое месиво десен:
– Брат, передай Ермолу… там, внизу… пехоты пять ты…сяч… конных два бюлюка… Есть пушки. Скажи Ермолу… брат…
Прыгают брови, светлые-светлые даже в сумраке, дергаются усы, теплые капли падают на лоб. Плачет… Почему? Я же не умер, я же успел пере… Тьма. То, что миг тому выхрипывало, с бульканьем и присвистом, обрывки фраз – равных жизни для спустившихся с перевала! – умолкло. Челюсть отвисла. Лишь в глазах еще теплится что-то живое. Зрачки, громадные, почти без райка, неотрывно смотрят на грудь плачущего штабс-капитана. На пуговицы, в которые намертво впечатаны поджавшие хищные когти двуглавые орлы…