Шрифт:
Михайла перекрестился и закрыл книгу на той же желтой странице, по которой шли кособокие строки, как и морщины на желтом Михайловом лбу.
– Ишь, Марья, заповедь, говорю, какая! От царицы и то отказалси!
– Полно, Михайла: да то же был вьюнош, а ты же… старик! Ложись-ка, пра, лучше да выспись… Завтра гряды бы надо оправить да… горох… ох, посадить!
Завернулась Марья под шубу и тут же с места захрапела с тонким свистом и хлипом.
Задумался, видно, Михайла, а потом махнул рукой и заглянул под шубу: лежит Марья навзничь, жадно у нее раскинуты руки, словно ловят кого-то во сне, грудь поднялась к подбородку и в кончики рта набилась сладкая слюнка.
– У бабы вразумления мало, - покачал головой Михайла, - по бабьему, значит, и рассудила!
До самого света досидел Михайла возле жены, как рыбак без снасти возле бурного моря.
А когда в окно ударил рассвет, порешил, что иначе быть не должно и не может: земля берет мужичью крепость и силу! Прав Филимон!
"Схлестнется дура, пожалуй, - подумал он, держась за скобку на выход, - ну да грех да беда с кем не бывает!"
А ведь это и правда: земля куда раньше лучше родила и была чернее грача, а сам-то мужик был намного сильнее на жилу и гораздо тверже на пуп.
Тут вот и начинается.
Последняя звезда висела к заре, как светлая слеза на девичьей румяной щеке, вот-вот упадет в синюю чашу, на которой незримой рукой наведены такие хитро-причудливые узоры.
Молодой показалась земля Михайле в то утро, как вышел из дому.
Идет он по дороге, и кажется ему, что позаодаль ее вместе с ним идут, не отставая, кусты бредовника и ольшняка и хилые березки провожают его на таком безлюдье и тишине, завернувшись с головами в туман.
Чуть версту отмахал Михайла и остановился:
– Экий же старый я Фалалей! Гляди-тко, что вздумал!
Но как возвращаться назад на этот раз?
Хоть тянет в самый нос хлебный дымок от села и слышно, как залучает в ночном пастух лошадей, по росе отдается конский топот и храп, только не видно еще ничего за туманом, плотно припал он к земле, до времени, видно, от Михайлы что-то скрывая, только вдалеке уже выставились за туманом красные рожки и мелкие облачка, похожие на библейское Амосово стадо, бегут с золотой горы, светлое руно роняя на землю.
Встал Михайла на колени, вспомнил Филимонову молитву, положил широкое знаменье и стукнул о землю лбом:
– Простите, добрые люди!
Мыкнула Михайле в ответ из села первая корова, выходя из дворовых ворот, скрипнули на петлях калитки, а с синей горы из-за леса закхакала сначала словно с того света Михайлова старуха, а потом молодо закуковала кукушка, отливая свои серебряные "ку-ку" на далекие версты.
Считал, считал за ней Михайла, сбился со счета и рукой махнул в ее сторону:
– Пустое кукушка кукует! Годик, может, не то два от силы, а там и на покой!
Скрипнули Михайловы лапоточки, и перед ним в дальнюю сторону побежала по кустикам дорога, то загибая за них и прячась от Михайлова глаза, то вдруг покорно вытягиваясь на далеко в струнку, желтая, с подорожником с краев, похожим на ребячьи ладошки.
Ничего больше Михайла не видит на скором ходу, только, взбивая за ночь осевшую пыль, прошел пустоша, вошел в темный лес, чинно стоят сосны и ели, словно староверы за утреней, сложивши на груди руки и чуть наклонивши головы вниз, вышел внезадоль на поле, загорелся к вечеру в стороне на большой горе Чагодуй пузастым куполом, похожим на семенную луковицу, и под ним четырьмя маленькими куполками собора засияли издали железные городские крыши, крашенные под сурик и охру, причудливо ударила в глаза непривычная каменная стройка с большими окнами казенных зданий, пылающими в косматых лучах пролитой в них с неба зари…
Глянул Михайла на купол, положил крест на ходу и свернул с большака на проселок, который бог знает куда уводил, ни разу и раньше Михайла, когда стрелял за христовым куском, не видал этой дороги, а тут словно кто сунул под ноги, провела дорога немного по полю и скоро, словно в испуге, шуркнула в лес, по лесу стрелой стрельнула, опять выбегла в поле, ловко по ней у Михайлы загребают лапотки, обутые по свежим портянкам: ночь прикрыла дорогу черным крылом, а Михайла, видно, потерял и усталь и страх.
*****
К утру столько места отмахал, что и самому стало вдиво: Чагодуй уже давно за плечами, и сторона пошла незнакомая, овражистая, если пахать, так намучаешься с таким местом хуже, чем с непокорной женой, а деревни и села редко-редко мигнут по пути где-нибудь с пригорка, только все в стороне, словно нарочно сторонятся Михайлы, и избенки издали чуть кивнут князьками и опять ухоронятся в ветки за зеленый лист, в котором просвечивает только глубокое небо да серебрится легкий пух облаков.