Шрифт:
— Я уже превратился в рыбу.
— Ой, подожди, подожди, я еще не заснула.
И она моментально засыпает. Он сразу чувствует, как тяжелеет ее голова. А ручка, вцепившаяся в него, тихонько разжимается.
Ее дыхание убаюкивает его — она дышит ровно, глубоко и так доверчиво, что слезы навертываются у него на глаза. И он видит через окно, как в молочно-желтом свете луны плывет прозрачная голубоватая дымка, она навевает покой, а он забывает, что не должен спать, и потихоньку засыпает; теплое сердечко Джейн роняет в его руку тихие удары — он может собирать их один за другим долгими часами, и рука его никогда не наполнится.
Другой рукой он сжимает золотые часы человека в голубом, они стучат гораздо чаще, как крошечный моторчик подводной лодки-невидимки, в которой не осталось места ни для одной мысли, пусть даже голубой.
Сначала он слышит топот сотен башмаков где-то очень далеко, где-то гораздо дальше длинного коридора, может быть, даже в снегу; и, если бы он не знал, что это башмаки, он, наверно, решил бы, что это просто дождь барабанит по крыше или дети поворачиваются в кроватках в их дортуаре, таком же бесконечном, как дождь, барабанящий по крыше. Но это точно, башмаки, он отчетливо слышит стук каблуков. Они далеко от него, обходят дом по каким-то неизвестным ему коридорам. А потом все надолго смолкает, хотя он не слышал стука колотушек, и вот они опять пошли, они удаляются, словно их дом разрастается, тянется в снежное поле. И тогда он остается один, совсем малышка, старая дама бросила его в темноте, которая зимой наступает задолго до ужина.
Они возвращаются сотнями, одинаковые, непроницаемые, но почему-то вдруг озверевшие, их башмаки теперь грохочут в сто раз громче, словно их владельцы стали тяжелее взрослых людей и решили раз и навсегда разрушить коридор, который топтали столько лет. А колотушки колотят что есть мочи и становятся все длиннее и длиннее, они хватают их своими клешнями; кости хрустят и падают на пол с металлическим звоном, душераздирающие крики оглашают весь дом, в этих криках звучат смех и рыдания, и он в ужасе отшатывается. Штукатурка за его спиной начинает сыпаться, как соль из бочки, пронзительный крик Джейн врывается в самое его нутро, и он весь холодеет.
— Пьеро, Пьеро. Проснись же. Какой ужас! Ты слышишь? Это лошадь смерти из песни Крысы! Она в доме!
— Да нет, это башмаки. Ты просто не привыкла…
Она с такой силой прижимается к нему, что стена за ними подается назад и на их головы дождем сыплется штукатурка; крепко обвив руками его шею, она душит его.
— Проснись же! Она поднимается по лестнице!
От ее крика голова у него раскалывается пополам, она дрожит всем телом, совсем прилипла к нему, и зубы ее стучат прямо у него во рту. Он слышит тяжелые шаги, словно какие-то огромные животные ходят по дому и трутся спинами о стены, да и вся улица несет их куда-то в оглушительном галопе, и железные копыта топчут ночь. Он сам начинает дрожать от ужаса и изо всех сил сжимает Джейн, словно хочет укрыть ее в себе — тогда он будет готов бороться с ночными чудовищами. Она нагибает голову, пытаясь залезть ему под свитер, царапает его и кусает.
Тут он вспоминает, что в сарае с сеном держат лошадей, ему еще Крыса об этом рассказывал, это его немножко успокаивает, но только почему их такое множество, почему они среди ночи носятся по улице взад и вперед, точно их загнали в ловушку, из которой они не могут выбраться.
— Кажется, в сарае держат лошадей, — с трудом выдавливает он из себя.
— Но не в доме же! — кричит Джейн.
— Да нет, просто они совсем рядом. Лошадь не может войти в такую маленькую дверь.
— А откуда они взялись на улице? И повсюду? Это Крыса в брюхе ночи, Пьеро!
— Пусти, я посмотрю.
— Нет! Не двигайся!
Она крикнула так громко, что даже ее мать могла бы ее услышать у себя дома через шесть улиц отсюда. А его сразу же успокоил звук его собственного голоса, и он вновь почувствовал, что у него есть руки и ноги.
Задыхаясь, он пытается разжать ее руки, сдавившие ему шею, и немножко оттолкнуть ее, но она сопротивляется и держит его мертвой хваткой.
— Это всего-навсего лошади. А мы с тобой в доме. Отпусти меня, Джейн. Мне больно.
— Говори, говори, только не молчи!
— Их, наверно, выпускают по ночам, когда на улице никого нет. И за ними, конечно, присматривают люди. Как тебе не стыдно, ты же не маленькая.
Он гладит ее по голове, и под его пальцами крошится застрявшая в ее волосах сухая штукатурка; он чувствует, как теплые слезы капают ему под свитер. Она немножко успокаивается и уже не сжимает его с такой силой.
— Пусти меня только посмотреть. Я узнаю, что там, и тебе больше не будет страшно.
Луна исчезла из окошка, но чуть подальше, перед домом Крысы, он видит отблеск фонаря. Наконец она глубоко вздыхает и совсем разжимает руки.
— Я так испугалась, Пьеро, мне никогда в жизни не было так страшно, — жалуется она.
— Ничего удивительного, мышонок. Мы же с тобой не ковбои. Тут надо иметь закалку.
— Если ты пойдешь на улицу, я с тобой. Не оставляй меня одну.
Внизу, во дворе, огромная черная лошадь что-то жует на земле и топчет горшки с цветами — цветы гибнут почти бесшумно, словно рассыпаются комочки земли. А на тротуаре, ближе к мосту, стоит лошадь с огромным животом и трется головой о кирпичную стену. Остальных они не видят, только слышат, они, верно, в другом конце улицы, там, где ходят трамваи. Светятся несколько окон. Возле дома Крысы — топот ног и лязганье железа. Вдруг опять раздается оглушительный грохот, он нарастает со страшной быстротой, приближаясь к ним. Джейн вонзает пальцы в его тело. Вся улица от стены до стены заполняется лошадьми, они несутся тяжелым галопом, громко фыркая, наталкиваясь друг на друга, и пронзительно ржут. Их рыжие спины блестят в свете фонаря, а подковы выбивают искры.