Шрифт:
Прочитав Ваше дружелюбное письмо, я расчувствовался, и у меня зашевелилось в душе чуть не желание вернуться в Россию. Но, после зрелого размышления, я решил, что было бы невозможно мне приняться за новые дела. Посудите сами: мне скоро минет 68 лет. Это такой возраст, когда стариков нужно гнать в шею. Где же мне переселяться на новое место и взяться за управление большим институтом, которое и ранее мне было не по силам. К тому же, хоть я и враг всякой политики, но все же мне было бы невозможно присутствовать равнодушно при виде того разрушения науки, которое теперь [47] с таким цинизмом производится в России. В конце концов, я решил доживать конец моей научной деятельности на старом месте, где я сижу почти 25 лет. Видимо, здесь мне придется сложить и мои кости. Мне надо думать о приготовлении себя к доставлению роскошного яства Perfringens'y [48] и его родичам, а не рисковать в новом деле, на котором я могу запутаться.
47
«Время министерства Касса» (прим. Д. К. Заболотного).
48
Гнилостный микроб, разлагающий трупы.
Примите же мою сердечную благодарность за Ваши добрые пожелания. Искренне преданный Вам Ил. Ил. Мечников.
P. S. Передайте мой привет Вашим товарищам».
Итак, он счел невозможным «рисковать в новом деле» — он, всегда рвавшийся к новым делам, так смело и безоглядно рисковавший!..
Когда-то, много лет назад, он предложил Пастеру закупить на скудные средства института человекообразных обезьян, но Пастер рискнуть не решился, и это означало, что великий искатель истины сдал, изменил себе, что дни его сочтены…
Вспомнил ли он об этом, когда писал Заболотному? Вряд ли. Тем более знаменательно, что теперь то же самое повторилось с ним самим. Есть своя внутренняя логика в том, что именно в этом письме Мечников, хотя и прикрываясь слегка иронией, впервые обнаруживает одолевавшие его размышления о приближающемся конце, о полном своем несуществовании…
Правда, и прежде, когда он получал откуда-нибудь приглашения, он имел обыкновение отвечать, что «из Пастеровского института перейдет в одно лишь место — в соседнее кладбище Монпарнас». Но никогда он не ссылался на свой возраст, не говорил, что стариков надо гнать в шею.
В 1913 году в лаборатории Мечникова среди прочих его учеников работал русский врач И. Манухин. Однажды, в воскресенье (это было 19 мая), когда лаборатория пустовала, Мечников вошел к нему и попросил исследовать его сердце. Просьба удивила Манухина, так как прежде он ни разу не слышал, чтобы учитель жаловался на здоровье.
«И[лья] И[льич] спокойно и внимательно следил за определением границ своего сердца, — вспоминал Манухин, — и вместе со мной отметил его расширение: верхняя граница сердца начиналась между 2-м и 3-м ребрами, левая заходила на lЅ пальца за сосковую линию, а правая — на Ѕ пальца за правый край грудины». [49]
49
Нормальные границы сердца, верхняя — 4-е ребро, левая — несколько sobadu от соска и правая — левый край грудины (прим. И. Манухина).
— Это для меня не ново, — заметил пациент.
Врач приступил к выслушиванию.
Мечников смотрел на Манухина «строгим испытующим взглядом» и сам комментировал исследование;
— Не правда ли, у меня выслушиваются систолические шумы на аорте и у верхушки сердца? Их у меня всегда находили.
Манухин подтвердил.
— А не слышите ли вы диастолических шумов?
— Нет, я их не слышу, — последовал ответ.
— Спасибо вам! — воскликнул Мечников. — Я нарочно обманывал вас, пока вы не сказали мне правды, так как хотел наконец узнать ее. Мне мои друзья говорили, что у меня очень хорошее сердце. Даже настолько хорошее, что шутя называли его «детским сердцем». «Детское сердце» в мои-то годы?! А я, старый дурак, верил!.. Представьте себе, верил!.. И думал, что предохраняю себя от склероза благодаря своему режиму…
Нет, он нисколько не усомнился в правильности своего режима, но лишь посетовал, что слишком поздно начал его применять.
— Обещайте мне, — потребовал он, — что после моей смерти вы опубликуете все, что нашли сегодня у меня.
Он был взволнован.
На следующий день он пришел в институт «позднее обыкновенного, мрачный и подавленный, говорил о своей близкой смерти и выглядел больным, — вспоминал Манухин. — Он следил за своим пульсом, прислушивался к деятельности своего сердца, и ему стало казаться, что оно уже отказывается работать».
Через несколько дней, подымаясь по лестнице, он неожиданно опустился на ступеньку и сказал сопровождавшему его служителю, что умирает и что нужно немедленно вколоть ему камфору.
«Как я узнал, — писал Манухин, — истинное состояние здоровья всегда скрывалось от И[льи] И[льича] его друзьями, чтобы не волновать его мыслью о смерти».
Манухин попытался исправить свою «ошибку». Трубка, которой он выслушивал больного, «оказалась» засорена, и под этим предлогом он обследовал Илью Ильича вторично. Мечников как будто бы поверил и скоро опять стал говорить о своем «детском сердце». Но когда через полгода Манухин покидал институт, Илья Ильич неожиданно сказал:
— А вы помните, что обещали мне весной? Так не забудьте же…
Часть лета 1913 года Илья Ильич и Ольга Николаевна провели в Сен-Леже — живописном поселке на опушке леса Рамбулье. Здесь было много прекрасных пейзажей, так и просившихся на полотно, и Ольга Николаевна по утрам отправлялась с мольбертом в лес, а Илья Ильич садился к столу писать статью о мировоззрении Метерлинка.
Писатель незадолго перед тем выпустил философское произведение, в котором восставал против страха смерти. Он был убежден, что страх смерти связан с неизвестностью, и рассматривал все возможные варианты. Метерлинк доказывал, что «страдания ада», которыми пугает церковь, не существуют. Метерлинк не верил в бессмертие нашего индивидуального сознания, но он не верил и в его уничтожимость. Он полагал, что после смерти дух человека сливается с «космическим целым», свободным от страданий.