Шрифт:
Мы вышли на пригорок и остановились: другой склон его круто обрывался вниз. Подошли к обрыву и внизу, под ногами нашими, увидели шоссе. Серая лента его жила странной жизнью. По нему ползли танки с крестами на броне, тянулись машины, неторопливо шли тягачи с орудиями на прицепе. Шум едва достигал наших ушей, так было высоко, но увиденное осталось в памяти, и потом, много дней спустя, я еще будто воочию видел эту механическую лавину.
Мы стояли и смотрели как завороженные на это шествие нечистой силы. Ощущение полного бессилия овладело мной. Что можно противопоставить этой стальной армаде? И зачем вообще мы идем, а главное - куда? Конечно, капитан сам не знает этого. А раз так, почему мы все еще подчиняемся ему? Разве теперь имеют какое-то значение воинские звания? Да, я думал именно это над обрывом, но, слава богу, у меня достало ума промолчать. Иначе...
Трудно было предугадать действия капитана. Возможно, он снисходительно промолчал бы. Какое ему сейчас дело до меня? Все эти дни я ревниво-внимательно пытался обнаружить следы страха в поступках капитана, разглядеть эти следы в его серо-синих глазах, когда на привалах он присаживался на охапку хвороста и над переносицей его сходились складки. Но я не видел этого страха. Или он так умело скрывал его от нас?
И теперь капитан задумчиво смотрел вместе с нами на тягачи, грузовики и танки, а потом, когда колонна прошла и скрылась за дальним поворотом дороги, дал приказ спускаться. Хочет проверить нас? Провести по следу чудища, чтобы мы перестали его бояться? В самом деле, если есть сила, внушающая страх, то есть и противостоящая ей: вера, убежденность в правоте дела, во имя которого воюешь. Вот о чем я думал, вслед за капитаном спускаясь к дороге, хватаясь за стволики осин.
("Впрочем, какая мы сила?" - думал я к вечеру. Даже вместе с капитаном мы ничего не стоим против одного-единственного танка из той колонны. Впервые в жизни видел я танки врага, и они казались на шоссе еще страшнее, наверное, чем на поле боя.)
Мы пересекли дорогу. Капитан остановился у обочины и с минуту медлил, пока мы не оказались в лесу по другую сторону дорожного полотна. Когда он убедился, что мы незаметно растворились в чаще, он зашагал следом.
Наконец я решился и спросил его:
– Куда мы идем, капитан?
Ни слова в ответ. Что означало его молчание? Что он надеется вывести нас к своим? Или нет? Не знаю. Анализируя сомнения и тревогу, я забывал о том, что капитан тоже имеет право на сомнения, но он считал себя не вправе показывать это другим. Во имя этих других. Понял я это позже.
Километр. Еще один. Привал у старого картофельного поля, на поляне с полусгоревшим домом. Капитан ушел на разведку, оставив за себя Мешко. Тот присел на трухлявый пень, достал нож и стал вырезать из поленца деревянную ложку. Я собрал щепу и разжег костер. Ко мне присоединились Скориков и Ходжиакбар.
...Я услышал голос капитана.
– Кто разжигал костер?
Я ответил.
– Кто вам разрешил?
– Никто не разрешал.
– Вы знаете, что это могло быть причиной гибели людей?
– Теперь знаю, - ответил я, и краска залила мое лицо.
– Но я отвечаю, что никто этого заметить не мог.
– Мальчишка!
– пророкотал он и отвернулся. Я хотел что-то сказать капитану, но мысль оборвалась, потому что в трехстах метрах от нас на проселке вдруг появились два всадника.
ЗЕМЛЯ ВОЛЬНАЯ
Один из всадников неспешно направился к нам, и было явственно слышно, как хрустели и шуршали багряно-желтые листья под копытами коня. Мы приготовили оружие. До всадника оставалось метров пятьдесят. Раздался хриплый, простуженный голос:
– Кто будете? Кто старший?
– Капитан Ивнев!
– назвал себя артиллерист и шагнул навстречу.
Всадник остановил коня, поджидая его... Вот о чем-то заговорили.
Капитан махнул рукой, и мы стали по одному подходить к ним. Человек на коне был в черной суконной гимнастерке, ватных брюках и полурасстегнутой телогрейке. Мы называли свои фамилии, и он, оглядывая нас, делал пометки на клочке бумаги.
– Пошли!
– скомандовал капитан.
Мы переглянулись. Рядом со мной ополченец Скориков молчит, словно что-то обдумывая, потом говорит:
– Партизанить так партизанить!
– Где немцы?
– спрашивает кто-то.
– Везде, - отвечает партизан и называет себя: - Хижняк, начальник разведки.
Он трогает коня, к нему присоединяется другой всадник, назвавшийся Гамовым.
Пауза. Шорох шагов. Огонек самокрутки. Стихающие голоса. Молчание.
Я подумал о партизанском лагере. Захотелось представить, как он выглядит. И как только я вообразил дорогу к нему, землянки, высокую сосну около деревянного сарая, явилась уверенность, что мне доводилось уже видеть их, видеть наяву, а не во сне.
Летело время. Открывались и пропадали извивы колеи, а я никак не мог отделаться от возникшего в памяти видения: землянки на краю поляны, сарай со стенами из смолистых бревен, дым, ползший полупрозрачным облаком над его крышей, давно знакомые лица вокруг меня. И сарай был какой-то свой, точно провели мы немало часов у костра, разведенного внутри его, под квадратом, вырубленным в крыше (дым как раз и тянуло в этот квадрат). И уже родилась во мне радость, сродни той, какая приходит, когда возвращаешься домой после долгого отсутствия. Я знал, что никогда не был там, а видение не уходило, память подсказывала: у костра лежит человек в полушубке, под головой у него охапка сена. Раньше других я замечаю, что искры попали на сено - так близко к огню расположился человек. Дымок идет от его полушубка, по сену пробегают первые красные светляки. А он спит! Мы осторожно переносим его к холодной стене. Я зачерпываю корцом воду из бочки, чтобы погасить красные искры в сене... И тут я понял, что знал этот лес, лица, разговор. Точно видел уже однажды все это и потому мог сказать точно, что произойдет в следующий момент. И здесь, на дороге, выбегавшей из леса, как из бесконечной объемной рамы, я чувствовал эту вдруг родившуюся во мне способность, которая в иные минуты подавляла, даже пугала. И лес с его седым гребнем можно было остановить на секунду и рассмотреть как под микроскопом: вот черно-сизая ворона слетала с головы дерева - я уже ждал этого, - и время опять текло мерно, как замерзающая река.