Шрифт:
— Хорошо. Познакомьтесь: господин Воробьев. Господин Понятовский.
— О каком это Яковлеве речь шла? — спросил Понятовский. — Если не секрет…
— О вашем бывшем приятеле, — усмехнулся Константин. — Вы с ним, кажется, дружили. Помню, у меня в Новочеркасске не раз бывали с ним, был у вас и третий еще друг, рыжеусый поляк… Ага, вспомнил, Розалион-Сашальский…
— Яковлев? — упавшим голосом сказал Понятовский. — Он здесь?..
— Вы что, недовольны его пребыванием в Париже? — насмешливо спросил Ермаков.
— Нет, для меня безразлично. Но только я не хотел бы с ним встречаться. Это прощелыга, темный субъект. Я очень попросил бы вас, Константин Васильевич, и вас, господин Воробьев, не упоминать ему обо мне.
— Пожалуйста, — сказал Воробьев. — Мне все равно.
— Вы знаете, Сергей Венедиктович, — съязвил Ермаков, — я вспомнил. Когда мы — я имею в виду всех белогвардейцев — удирали из Новороссийска, то, собственно, мы с Яковлевым почти последними садились на корабль… Да не садились, а нас посадили пьяными. Помнится, Яковлев площадно ругал каких-то своих приятелей, бросивших его на произвол судьбы…
Намек был слишком явный, хотя Константин всего и не сказал. Понятовский разозлился:
— Я понимаю вас, Константин Васильевич, — на что вы намекаете. Но это все клевета!.. Да, клевета!.. Может быть, конечно, Розалион-Сашальский чем-то и виноват перед Яковлевым. Но я здесь ни при чем. Да, собственно говоря, о чем разговор? Этот Яковлев — прощелыга!.. Темный субъект.
— Я-то знаю, кто он, — сказал Константин. — Он околоточный надзиратель из полицейского участка… Служил где-то в Донбассе. Проворовался там, бежал в Новочеркасск… К тому же шулер ловкий… В Новочеркасске обыграл одного гвардейского ротмистра вплоть до кальсон. Содрал с него даже мундир со всеми регалиями и стал носить его… А гвардеец этот, кажется, покончил с собой.
— Неужели правда? — в изумлении хлопнул себя по коленям Понятовский. — Я этого не знал. Так вот он почему всегда носил револьвер городового с красным шнуром на шее. Я думал, он оригинальничал. Вот так прохвост! Какая пакость!
— Ну, знаете, какой бы он пакостью ни был, — вставил Воробьев, сейчас он большой человек в эмигрантских кругах. И, между прочим, от него мы многие зависим…
— Что вы говорите? — изумился Понятовский. — Какой же он пост занимает?..
— Некоторое положение занимает, — ответил Воробьев уклончиво, но многозначительно. — Я не имею права распространяться на этот счет. Я вас не задерживаю, Константин Васильевич, вы куда-то собирались поехать. Завтра в три часа дня буду у вас. До свидания!
— До свидания, Ефим Харитонович, — задерживая его руку в своей, сказал Понятовский. — Вы там, действительно, того… не говорите ничего Яковлеву… А то мы тут болтали разное про него…
— Не беспокойтесь. Мне об этом нет смысла говорить.
— Вы, собственно, молодой человек, в какую сторону направляетесь? — спросил его Понятовский. — А то можем подвезти.
— Мне надо на проспект Сен-Мишель, к Сорбонне.
— Это не по пути нам. Мы едем к Венсенскому лесу, в Берси… Всего хорошего!..
— До свидания!..
— Поехали!
Вечерние парижские улицы были заполнены гуляющей публикой. Прыгали, мигали, вертелись, кружились разноцветные рекламные огни. Из распахнутых окон кафе неслись звуки модных мелодий.
Долго ехали молча. Потом Понятовский нарушил молчание.
— Константин Васильевич, — сказал он. — Я, кажется, вам уже говорил о том, что неплохо разбираюсь в живописи? Я, конечно, дилетант, но понимаю кое-что в ней. Вначале я, попав в Париж и очень нуждаясь, начал писать пейзажи. «Чеканил» я их быстро, в неделю пару. Набралось их у меня десятка полтора, но покупать ничто не хотел. Я их раздарил друзьям, а некоторые до сих пор сохранились. Что же делать дальше. И вот неожиданно у меня возникла блестящая мысль… Я стал приезжать на эту вот художественную толкучку, на Монмартр… Стал присматриваться к художникам, к их работе. Богема! Глаз у меня, надо сказать, наметанный, я сразу вижу, что талантливо, а что нет. И вот среди этих молодых художников, я увидел некоторых поистине талантливых мастеров. Каждая картина, каждый даже маленький этюд, вышедшие из-под их кисти, — изумительный шедевр. И, что обидно, эти шедевры они продавали за гроши. Они, конечно, не виноваты в этом, разве они понимали, что они создавали и что продавали?.. Нет, конечно. Допустим, Рафаэль или Микеланджело вдруг бы знали, что они творят гениальное, которое останется в веках, что из этого бы получилось?.. Да они сразу бы зазнались… Так и эти монмартрские художники. Ни один из них не ведает, что он творит — дерьмо или шедевр. Только мы, знатоки, специалисты, можем определить, талантливо то и другое произведение или нет.
— Ну, положим, — буркнул Ермаков, — основной оценщик произведения искусства или литературы — это народ.
— Чепуха! Народ — осел… — сказал Понятовский, — ему нравится, вон например, порнография. Так что это, по-вашему, искусство?
Понятовский закурил сигарету, потом продолжил:
— Однажды на Монмартре я заметил маленького щупленького художника. Не буду называть его имя, оно сейчас стало очень известным в Париже… Когда я увидел его работу, просто остолбенел от восхищения. Бриллиантовые, именно бриллиантовые, а не золотые, руки этого человека творили чудеса. Он не писал, а, как волшебник, создавал из ничего изумительные картины. А я готов был припасть к его выпачканным в краске рукам и расцеловать каждый его палец… Я был растроган, слезы лились из моих глаз, когда я смотрел на этого плюгавенького гения…
Понятовский некоторое время молчал, как бы снова испытывая эти чувства.
— Ну, и что же вы сделали с этим художником? — прервал молчание шофер.
— Я ему помог, — сказал Понятовский. — Этот человек совсем не понимал, что он создавал, что он велик. Я немедленно приобрел все эти картины, а то они попали бы в руки невежественных людей и пропали бы…
— Картины покупали, конечно, по дешевке? — не без иронии спросил шофер.
— Несомненно, я платил не так много. Если бы я ему дал повод думать, что он талантлив, он мог бы возомнить о себе черт знает что. Я скупил его картины, устроил из них выставку, предварительно через агентов разрекламировал ее. Выставка имела большой успех. Художник получил имя, он теперь богат и знаменит. Я же все картины его с выставки с большой выгодой распродал, положил в карман хороший куш. Оба мы — и я и художник остались очень довольны друг другом. Я ему дал имя, а он мне — возможность хорошо заработать… Мы квиты…