Шрифт:
Я прекрасно знала, что докучаю своими идиотскими вопросами. Меня несло. Вокруг царили скука и пыль. Лица у пассажиров были кислые. Наконец я успокоилась и принялась пялиться в окно. Остаток пути мама рассказывала мне о том, как она голодала во время войны, и вдруг принялась обвинять меня в том, что мне неизвестно чувство голода:
— Все ваше поколение — зажравшиеся сволочи. Паразиты.
— И место нам всем — на Байковом кладбище!
— Не хами. Тебе вот совершенно неизвестно чувство голода. Тряпку ты от голода не сосала. Рахита не было. Цинги не было. И вшей у тебя не было, как у нас!
Говорила мама все громче и громче, а когда она заговорила про вшей, люди стали оборачиваться в нашу сторону, и от этого в душе у меня почему-то заплясала дикая радость.
Наконец трамвай остановился там, где заканчивался город и начинались железнодорожные рельсы, заросшие серой травой. Потом мы долго шли вдоль этих рельс, шли мимо складов и покосившихся будок, пока не приблизились к бесконечной бетонной стене. Вдоль стены густо благоухала сирень, растворяясь в нежном весеннем текучем свете, и на одном из длинных заборов, которые через пятнадцать минут пешего хода сменили стену, я прочла многообещающую надпись масляной краской: «Добро пожаловать в ад».
Киев расположен в каких-то особенных широтах. Здесь всегда светит солнце, и мне кажется, оно светит даже ночью, и в мороз, и даже когда пасмурно. Особенно по ночам я хорошо ощущаю, как над всей этой тьмой где-то наверху вырастают солнечные протуберанцы.
Когда мы входили на территорию дома престарелых через широко распахнутые железные ворота, солнце стало склеивать своим светом глаза. Сквозь ресницы я видела длинные кирпичные строения с решетками на окнах, между которыми медленно бродили люди в серых халатах.
Тогда мне показалось, что мы пересекли какую-то невидимую границу, отрезавшую нас от мира, в котором мы жили. Я поняла это очень скоро, когда мы вошли в полутемный длинный барак, густо пропитанный коричневым запахом йода и тонким, почти парфюмерным запахом мочи. Здесь не было ни сирени, ни пыльной праздности города, раскинувшегося всего в нескольких километрах. Наоборот — желтый молочный свет, сочащийся из зарешеченных окон, казалось, только придавил меня к полу и в первый момент лишил меня зрения.
По мере продвижения по темному, заставленному больничными койками коридору, которое затруднялось встречавшимися на нашем пути калеками, я все больше втягивала голову в плечи. Черные провалы ртов и дрожащие затылки вызвали во мне отвращение. Наверное, так выглядели приюты Парижа восемнадцатого века. Теперь уже трудно сказать, были ли сцены, виденные мной тогда, реальны, или это было игрой моего возбужденного воображения, но я отчетливо помню, как перед носом у меня скрипнула дверь и я успела разглядеть человека с двумя головами.
Вскоре я потерялась и, блуждая в поисках мамы, наткнулась на санитара, который, приняв меня за одного из постояльцев, пытался палкой загнать в палату.
Маму я обнаружила через полчаса против тусклого коридорного зеркала, глядя в которое она поправляла прическу.
— Веру нашу куда-то перевели. Здесь — лимитчики.
Короткая пепельная стрижка, увиденная в фильме «На последнем дыхании», шла к ее моложавому остроносому лицу. Возбужденные глаза были подведены стрелками. Вообще, она была похожа на мальчика, если бы не выщипанные по тогдашней моде и заново нарисованные брови.
Пока мы шли по коридору, мне приходилось смотреть под ноги, а то и вовсе зажмуривать глаза.
— Видишь, какие бывают несчастья!
В мамином бодром голосе слышалось хвастовство, будто она сообщала мне: «Видишь, какое красивое платье!»
Перед глазами у меня все плыло.
Во дворе больницы солнце уже не просто слепило глаза, но вовсю жарило. Птицы орали так, будто в ветвях шла первомайская демонстрация. У фонтана, в котором уже давно не было воды, сидели люди очень страшного, по моему мнению, вида — без шей и с какими-то опухолями по всему лицу — и женщина с руками, покрытыми густой серой шерстью. Здесь вообще, в отличие от бараков, был настоящий праздник.
Из глубины двора к нам поспешно направлялся санитар. Полы его халата за ним не поспевали. В руках он держал четыре коричневых шара и был похож на сома из-за свисавших, как будто мокрых, темных усов. Шарами оказались четыре клизмы, и вдруг он принялся ими жонглировать. Продемонстрировав невиданное мастерство, он сообщил, что посторонним вход на территорию строжайше запрещен и только близким родственникам можно.
— Навещаю мать-старушечку, а это — на нужды учреждения. — Мама заискивающе сунула ему десятку в верхний карман халата, и сом уплыл в реку.