Шрифт:
В каком оранжерейном мире я жил, подумалось Довидлу. Этот человек переходил из свободы в рабство, из ада к спасению, а я только и перешел что из Сент-Джонс-Вуда в кембриджский Тринити-колледж. Шпильман был первый выживший варшавянин, которого он повстречал. Он совершенно не походил на ходячие трупы из кинохроники. Он был большой и крепкий, держался холодно, почти высокомерно. Он затмевал Довидла своей самоуверенностью так же, как Довидл затмевал меня. И Довидл, сам себе удивляясь, почувствовал, как из вожака стаи превращается в послушного ведомого.
— К половине пятого мне нужно быть дома, — предупредил он, указав самый крайний срок.
— Не беспокойся, — ответил Шпильман по-английски, выговаривая слова с небрежным акцентом, — поможем еврею отыскать близких и сразу отпустим домой.
Они двинулись по лабиринту улочек, вдоль которых тянулась железнодорожная насыпь. Шаг за шагом Шпильман с помощью сжатых, безличных вопросов выведывал его историю. Когда он уехал? Сколько там оставалось? Двоюродных? Троюродных? Все в Варшаве? В Америке никого? Опрос проводился по отработанной, пугающе будничной схеме.
Они остановились у открытой двери обшарпанного жилого дома и вошли. Первый этаж оказался удивительно большим. Перегородки, сообразил он, специально убрали, и получился молельный зал с низким потолком. Выходящие на улицу окна были забелены, от любопытных, и освещение имелось только искусственное — две неоновые трубки и пара оловянных подсвечников. Вдоль стен стояли разрозненные пюпитры и сидели — раскачиваясь и бормоча — десятка два мужчин и мальчиков. Шпильман прошагал на середину, хлопнул ладонью по столу для Торы — биме, и объявил:
— Я привел Рапопорта из Варшавы.
Бормотание стихло, лица посуровели. Еще не обзаведшийся растительностью на лице мальчик выскользнул за порог и через мгновение вернулся с худым, сутулым человеком с клочковатой бородой и в ослепительно-чистой шелковой капоте. Он был старше Довидла на год, от силы на два. Все встали.
— Ребе, это Довид-Эли Рапопорт из Варшавы, — сказал Шпильман, почтительно наклоняя голову.
— Садись, — сказал тот, кого назвали ребе, и указал на стул.
Довидл беззастенчиво на него уставился, пытаясь понять, в чем его сила, почему перед ним с такой покорностью склоняется могучий Шпильман.
— Шолом алейхем, — сказал ребе и пожал Довидлу руку.
— Это Медзыньский ребе, — непонятно пояснил Шпильман.
— Я зовусь Молодым Ребе, — чуть улыбнулся духовный глава, перейдя на гортанный английский. — Отцом моим, мир ему, был Алтер ребе, но ему не суждено было состариться. Он умер в Треблинке, от — упаси нас, Господи, — тифа незадолго до освобождения. Перед кончиной он дал мне наказ беречь книгу душ, в которой мы сохраняли имена тех, кто умер с именем Господа на устах. В ней мы и поищем возлюбленных ваших родных, мистер Рапопорт.
Довидл огляделся. Вдоль стен теснились фолианты, но ребе не стал брать ни одного из них. Источник его знания, как и его авторитет, был недоступен взору. Он снова взял руку Довидла и держал ее в своих прохладных ладонях.
Алтер ребе — Старый ребе, объяснил Шпильман, нашел свой способ противостоять гонениям. Не в силах сопротивляться с оружием в руках, он призвал паству вести записи о каждом известном им умершем начиная с того дня, как в их обреченную деревню вошли фашисты. Первыми убили прихожан из его собственного молельного дома. На шестой из десяти Дней Покаяния три солдата застрелили шамеса, служку ребе, а потом отобрали двенадцать мужчин, отвели их в лес, велели копать яму, а когда сочли, что она достаточна глубока, теми же лопатами их зарубили. Одного из них, старшего брата Шпильмана, оставили в живых — закапывать могилу и сеять панику. На следующий день его тоже расстреляли. Когда поступил приказ: «Час на сборы в Варшаву», — скованная ужасом община не способна была уже ни бежать, ни драться.
Согнанных в гетто медзыньских хасидов насчитывалась всего сотня семей из сотни тысяч, однако ребе поручил им миссию. Каждого мужчину, женщину и ребенка, умерших от истязаний, голода или естественных причин, каждый лежащий на улице труп, каждый верный случай смерти надлежало опознать, описать и внести в списки, которые медзыньцы зашивали в подкладку своих одеяний.
— Раз уж мы не имеем возможности исполнить свой долг — омыть и предать земле каждого усопшего, — постановил Алтер ребе, — мы обязаны сохранить память о нем до того дня, пока не отыщется родственник, который почтит его память и прочтет по нему кадиш. Такова наша особая мицва.
Опасаясь, что провшивевшую одежду с зашитыми в ней списками отберет так называемый санитарный патруль, Алтер ребе велел хасидам выучить имена наизусть, повторяя их перед сном, после вечерних молитв. Дабы укрепить их память, он прибегнул к методам Бааль-Шем-Това, Обладателя доброго имени, основателя хасидского движения. Собирая евреев из самых низов, подпасков да попрошаек, отродясь не сидевших за партой, Бааль-Шем (сокращенно, по первым буквам имени, его называли Бешт) провозглашал, что грамотность не является обязательным условием для святости. Не ученость, а искренность имеет в глазах Господа наибольшую ценность. «Не умеете читать молитвы из книги, — проповедовал Бешт, — слагайте Господу новую песнь». Он затягивал свой, придуманный мотив и, то благоговейно, то исступленно, выводил мелодию за мелодией, и глухие сердца обращались к небесам.