Шрифт:
— Командуй, дорогой.
— Эх, семь бед — один ответ... Люк на стопор! Заводи! К бою! — Последняя команда слышна только в наушниках шлемофона.
Гудит и дрожит все вокруг: и сталь, и воздух, и ты сам. Гусеницы — продолжение твоих рук и ног. Чувствуешь, как они стелются под тебя, как по ним несут тебя катки, оправленные каучуком. Тридцатитонная машина — твои чувства, твоя воля, твои мышцы: возьмешь на себя левый рычаг — подается влево, правый — принимает вправо.
Удивление. Восторг. Раздумье. Как хорошо ощущать себя властелином покорной стали, могучей, разумной! Как хорошо, будто вместе с Чоховым!..
«Стоп, Серго,— сказал он себе,— погоди. С каким еще Чоховым? При чем тут Чохов? А при том! Самая прямая связь. Кошкин — это Чохов сегодня. Да, да, именно так. Так — и никак иначе. Сколько раз ты, Серго, проходил по Кремлю мимо царь-пушки и не особенно задумывался: ну, здорово, ну, великий мастер Андрей Чохов триста лет тому назад работал в Пушечном приказе. Шестьдесят лет проработал — отлил множество стенобитных пищалей и мортир. Что еще? Да почти ничего — больше ничто существенное в голову не приходило. А тут...»
Вообразил, будто Кошкин — это нынешний наш Чохов, нашу вот царь-пушку сработал... Сколько Кошкиных-Чоховых уже сегодня — сейчас! — у мартенов, домен и прокатных станов, за штурвалами комбайнов и пультами электрических станций защищают отечество от грядущего нашествия фашистов... Какой удар, какой выстрел решающий — первый или последний?..
Недаром чоховскую мортиру сберегли от переплавки специальным указом Петра Первого, текст которого высекли на стволе. А захваченные шведами пищали «Единорог» и «Царь Ахиллес» Петр выкупил и наказал потомкам хранить как памятники труда, мастерства, величия нашего народа.
Кто знает, может, и труд Кошкина, Кучеренко, Морозова потомки сохранят как памятник?..
Чтобы мы, сегодняшние люди, жили счастливо, Серго Орджоникидзе вместе со всем народом работал, работал, работал, одолевал беды и саму смерть.
Бед и невзгод на долю ему выпало немало: аресты, тюрьма бакинская, тюрьма батумская, тюрьма сухумская и кутаисская. Ссылка в сибирскую деревушку, от одного названия которой можно повеситься — Потоскуй. И опять ссылка — его, выросшего на юге, к полюсу холода. Подполье. Этапы. Нелегальные, по чужим паспортам, переезды через границу и по родной стране. Каторжная тюрьма Шлиссельбург — три года в ножных кандалах. Казни товарищей. Отступления и поражения на гражданской войне. Трагическая гибель старшего, любимого, брата...
Беды и невзгоды не сломили Серго, не ожесточили — напротив: закалили его доброту, мудрость, любовь — сделали прозорливее стремление приносить другим пользу, радость, шире готовность идти на помощь. Ведь не тот добр и мудр, не тот любит, кто в беде поучает, а тот, кто из беды выручает.
Не было у него с младенчества естественной привычки говорить «мама!» в моменты потрясений восторгом и ужасом. Никогда не знал он матери, вернее знал ее только по фотографическому снимку. Рос в чужом доме — без отца, без матери. И все же детство помнится, как счастье, как сбывшаяся мечта...
КТО ДРУЗЕЙ СЕБЕ НЕ ИЩЕТ, ТОТ ВРАЖДУЕТ САМ С СОБОЙ
Ему восемь лет. Он стоит в холодной воде по колено и, нагибаясь, выворачивает со дна Квадауры камень за камнем. Под камнями живут рачки, похожие на кузнечиков. Надо одной рукой держа голыш, другой схватить шустрого рачка, упрятать в мешочек, висящий на шнурке с крестом. Дядя Дато наставлял:
— Рачок для цоцхали все равно что шашлык для джигита. О, цоцхали! Рыба рыб!
В предчувствии счастья, в предвкушении удачной ловли мальчик выбирается на берег. Размотана леска — волосы для нее сам бесстрашно надергал из хвоста Мерани. Насажен рачок. Поплюем... И-э-эх! Заброс. Ожидание...
Посмотри, цоцхали, какой вкусный рачок приготовлен для тебя. Да, это вам уже не те забавы, когда в засушливую пору дети перегораживали русло камнями, отводили воду в сторону и на отмели брали рыбу руками — не цоцхали, конечно, а так: усачиков-храмули, бычков-головачей, которых здесь называют орджо.
Сегодня дядя взял Серго с собой на дело, достойное мужчины. Конечно, мальчик гордится этим, хотя, по правде сказать, и не очень верит в успех. Река ему кажется мертвой. Только небо в ней живет, густо синее, близкое-близкое небо кавказского утра, а так — ни рыбешки. Вся вода насквозь, до камушка на дне, до песчинки, прозрачна. Какой тут добычи ждать? Откуда?
«Ну, приходи же, цоцхали! — молит Серго.— Приходи, форелька! Приходи!» Ему делается до усталости тоскливо: уж лучше бы ловить так, как прежде. Он чувствует, что этими мыслями обижает дядю, оглядывается. Дядя стоит посреди реки в засученных выше колен шароварах, с бамбуковым удилищем — и у него тоже не клюет. Жестами он внушает: зайди в воду, как я, иначе рыба тебя видит, кто рыбы хочет, тот и ноги мочит. Не охота заходить в холодную воду, но ради любимого дяди...
О, чудо! Тук-тук по руке. Леска дрожит, натягивается, гнет удилище. За камень зацепил? Нет, нет, нет — стучит сердце. Леска подается, напрягаясь, содрогаясь вместе с сердцем живой, натужной тяжестью. Тук-тук-тук — по руке. Тук-тук-тук — сердце.