Шрифт:
Мод не поняла ровным счетом ничего. Она с тоской силилась уразуметь, каким образом в фильме, задуманном в жанре оперетки, появились вдруг какие-то официанты и экзотические фрукты. Но, так и не поняв, все равно героически закивала в ответ.
– Да-да, вот теперь мне ясно! Боже, как все просто, когда вы объясняете, не правда ли? – обратилась она к декоратору, прятавшемуся за Константина, и тот кивнул, не поднимая глаз: он увидел, как Константин закинул голову, словно решил проверить, правильно ли поставлен свет: рука его, выпустив наконец запястье декоратора, потянулась к усам и принялась безжалостно ерошить их, собирать к центру, что, по ошибочному мнению их владельца, помогало скрыть усмешку. Декоратор, давно знакомый с этими предвестиями хохота Константина фон Мекка и знавший, насколько хохот этот заразителен, тщетно прислушивался.
– Да… – продолжала Мод Мериваль, цепляясь обеими руками за Константина; тот уж подошел к дверям студии и вдруг круто обернулся, почти оторвав Мод от пола: в этот момент она уподобилась рыбацкому челноку, взятому на буксир мощным теплоходом. – Да-да, – твердила Мод, – я поняла: вам не нравится первое «к» в реплике: «Как я могу?!» Но, простите, куда же прикажете мне его вставить?
Константин и декоратор остановились было, но тут же зашагали дальше, не глядя друг на друга и не отвечая Мод; наконец Константин пробурчал: «Да не вставляйте его никуда, просто будьте попроще… понежнее, что ли… В конце концов, чем цветы-то виноваты? Они ничуть не хуже любых других. А кстати… Анри, нужно заменить букет, этот завял. Так вот, Мод, деточка, ваши злополучные цветы тут совершенно ни при чем, они вам ненавистны лишь потому, что их преподносит граф». Константин говорил с явным усилием, как заметила Мод, воспламенявшаяся от его речей тем больше, чем отвратительнее, по ее мнению, вел себя декоратор – тот равнодушно отвернулся от них, словно ему наплевать на откровения из уст гениального Константина фон Мекка.
– О, вы знаете, так часто случается! – воскликнула она. – И даже в жизни! Однажды один человек – большая шишка! – решил не то купить меня, не то прельстить с помощью драгоценностей. Это меня-то! – добавила она с усмешкой, скорее удивленная, нежели возмущенная столь тяжким психологическим промахом. – Ну так вот, едва только он выложил на стол это колье, – а оно было в шикарном футляре и все такое прочее, – едва я взглянула на его лицо и руки, как у меня сразу же возникло подозрение, что колье фальшивое, – невероятно, правда? Ну просто в тот же самый миг! С первого же взгляда эти камни стали мне ненавистны, как вы сказали.
Мод выдержала эффектную паузу и торжествующе закончила:
– И самое интересное, что колье и вправду оказалось фальшивое! Представляете – стекляшки, и ничего больше!
Но это потрясающее сообщение не произвело на слушателей того убийственного впечатления, на которое рассчитывала Мод. Декоратор просто-напросто повернулся к ним спиной и исчез, а Константина фон Мекка, казалось, буквально зачаровал свет юпитеров. Все так же не отрывая глаз от потолка, он холодно попросил актрису вернуться на свое место.
– Теперь, когда мы обо всем договорились, пора наконец отснять этот эпизод, – сказал он хрипло, махнув рукой в сторону камеры, будто Мод еще неизвестно было, где ей предстоит исполнять свой долг. Удивленная таким обращением, она уже двинулась в сторону площадки, как вдруг Константин взглянул на двери студии, и что-то в этом взгляде заставило Мод обернуться туда же. В дверях – надменные, чопорные, примолкшие из почтения к чужой работе, но в то же время явно уверенные в том, что присутствующие заметили и их появление, и их тактичные манеры, – стояли два офицера и два ординарца. Блики на их околышах и сапогах сверкали, метались в темной глубине павильона, а в дверях, за спиной у немцев, возникали, исчезали и вновь появлялись юркие фотографы из французских газет.
– Господа! – произнес Константин, и Мод опять, в который уже раз, удивилась: отчего во время официальных церемоний голос великого режиссера всегда меняется до неузнаваемости, теряя обычный теплый тембр и становясь трескуче-сухим? В таких случаях Константин полностью преображался в напыщенно-высокомерного чиновника, а ведь он принимал своих же соотечественников.
– Well, давайте, please, go on![3] – скомандовал Константин. Он упорно говорил по-английски во время подобных визитов, и это вызывало улыбку у Мод: какой же он все-таки ребенок, думала она. И уже собралась заговорить, в полной уверенности, что на сей раз ее не оборвут, ибо в присутствии немцев Константин неизменно демонстрировал прямо-таки восторженное преклонение перед своими актерами и съемочной группой: его «русские» всплески гнева бесследно исчезали, превращаясь в безудержный поток похвал.
– Господа, мы заканчиваем. Последняя съемка! Мадемуазель Мериваль, – добавил он, на сей раз по-французски, – давайте снимать! А потом будем пить шампанское, мы все заслужили это сполна. Мы все заслужили это сполна, – повторил он тотчас же на безупречнейшем немецком – не оборачиваясь к нежданным посетителям, но явно специально для них, будто эти офицеры после двух лет пребывания во Франции не в состоянии были понять три несчастные коротенькие фразы на языке завоеванной страны. Ответом Константину были смешки и понимающие взгляды сотрудников; он вдруг ощутил себя отцом любящих детей. И верно: съемочная группа и актеры очень любили его, и, разумеется, ему было это приятно. Вообще-то Константин, даже самому себе в том не признаваясь, обожал очаровывать людей, утешать их, забавлять, поражать, защищать, холить и лелеять. Да, он любил нравиться им и мысленно отмечал это с благодушной самоиронией – так он скрывал от самого себя, насколько нуждается в любви. То была интуиция, или, вернее, неодолимая внутренняя убежденность, которую рассудок даже не мог четко сформулировать, выразить в словах – по крайней мере Константин таких слов не знал.
– Мотор! – крикнул Константин.
– Нет! Нет! Эти бедные розы из ваших рук, граф, источают опасный аромат. О нет, я не в силах принять эти цветы. Как я могу?! – На этот раз Мод, вопреки указаниям режиссера и даже собственному желанию, взвизгнула с удвоенной силой: до сих пор она выступала со старым букетом, но по просьбе Константина декоратор заменил его свежим, второпях не закрутив как следует металлическую проволочку, и когда актриса сунула цветы графу под нос – чтобы он оценил и ее личное к нему отвращение, и невинность роз, – острый конец проволочки скользнул ей под ноготь и на словах «как я могу?!» безжалостно вонзился в палец. Поэтому в ее голосе прозвучала отнюдь не меланхолия, а совсем напротив, изумление, гнев, даже благородное негодование, словно граф, позабыв о своей двусмысленной роли, вдруг нагло запустил руку ей под кринолин.