Шрифт:
Если ты плачешь о любви — любовь в тебе родилась. А правила, запреты, созидающие любовь, помогают понять, что плачешь ты именно о ней. Но тебе кажется, что любовь воспламенила тебя сама собой, хотя запреты и правила, ставшие для тебя муками и радостями, и есть воплощение любви, — так родник в пальмовой роще сделал для тебя невыносимой жестокость бесплодных песков; отсутствие родника — сестра его присутствия. Ты не оплакиваешь того, чего не можешь себе представить. Создав родник, я создал и пустыню. Подарив тебе бриллиант, создал и нищету. Чёрная жемчужина, которую находят раз в год, толкнула тебя на бесплодные поиски. И вот чужая находка кажется тебе несправедливостью, грабежом, обидой, и ты хочешь уничтожить чёрные жемчужины, желая избавиться от их власти. Но пойми, ты стал богаче, узнав, что они существуют, и что тебе за дело, в чьих они руках? Подумай, с каким чувством ты смотрел бы в бесформенную пустоту моря?
Они обнищали, возжелав равенства у кормушки в хлеве. Пожелав, чтобы им служили. Если твой идеал — толпа, в каждом из людей ты укореняешь присущее толпе. Но если ты чтишь в каждом человека, то человека ты и укореняешь, и вот уже люди следуют дорогой божества.
Мне больно, что люди извратили в себе истину, ослепли и не видят очевидности, а она в том, что море рождает корабль и то же море — деспот для корабля; принуждения и запреты — оковы для любви, но они же рождают любовь и её поддерживают, оковы, мешающие тебе стремиться вверх, стремят тебя вверх. Ибо нет взлёта без преодоления сил тяготения.
Но те, что двинулись в путь, говорят: «Мы идём вверх, но нас теснят, нам мешают!» Они разрушают препятствия, и пространство лишается перепадов. Разрушив замок моего отца, где каждый шаг был исполнен смысла, они бестолково топчутся на ярмарочной площади.
Потому и стали они толковать о духовной пище, которую необходимо включить в рацион, чтобы оживить душу, облагородить сердце. Кормя людей из кормушки, они превратили их в волов на привязи и развеяли человека в прах. Поступили они так из любви к человеку, стремясь освободить его, снять с него оковы, возвеличить, исполнить света и благородства, и, увидев коросту, одевшую душу и сердце, ужаснулись. Но что другое извлечёшь из разброда, который ты создал? Желая встряхнуть бездушных, ты запоёшь песню галерника, бледные призраки былого забрезжат в них, и они пригнутся, опасаясь удара. Смутным эхом отзовутся в них и твои стихи, звуча всё глуше и глуше, пока не замрут. Пройдёт ещё время, и песню галерника они не услышат, позабыв о давних ударах бича; покой в хлеве пребудет нерушимым, потому что ты отнял у моря его власть. Глядя на стадо, тупо жующее свою жвачку, ты затоскуешь об осмысленной жизни, о смерти — вечной тайне, пробуждающей дух. Ты станешь искать потерю, словно вещь среди прочих вещей. Напишешь несколько гимнов во славу пищи и будешь надсаживаться, повторяя: «Я ем, вот я ем…», но вкус хлеба останется тот же. Откуда тебе знать, что твою потерю не найти, словно вещь среди прочих вещей, что не возместить её воспеванием самой добротной вещественности, ибо нет в дереве места, где помещалась бы его суть; тот, кто ищет суть в чистом виде, имеет дело с пустотой.
Неудивительно, что ты изнемог, отыскивая страсть к совершенствованию у оседлых, — её нет.
«Заронить желание совершенствоваться, — говорил мой отец, — значит разбудить жажду. Остальное придёт само собой». Но ты снабжаешь готовым пойлом сытые животы.
Любовь — это взывание к любви. Совершенствование — тоже. Основа его и есть жажда. Но как поддерживать жажду?
Мы хотим одного: пьяница тянется к водке. Не из-за пользы: водка несёт ему смерть. Взращённый определённым укладом будет тянуться к нему. В нас заложено инстинктивное стремление к постоянству, оно сильнее инстинкта выживания.
Я не раз видел, как умирали крестьяне, оторвавшись от своей деревни. Видел газелей и птиц, умиравших, попав к людям.
И если оторвать тебя от жены, от детей, от твоих привычек, погасить огонёк, которым ты жил, — он светил тебе даже сквозь стены, — может случиться так, что ты не захочешь жить.
И тогда, желая спасти тебя, мне придётся позаботиться о царстве духа, в нём возлюбленная будет ждать тебя, подобно зерну, спрятанному в житнице. И вот ты живёшь и живёшь, ибо нет предела терпению. Дом, которому ты принадлежишь, в помощь тебе и в пустыне. Возлюбленная всегда тебе в помощь, пусть далёкая, пусть спящая.
Непереносим для тебя развязавшийся узел, распавшийся мир. Ты умираешь, если умерло твоё божество. Оно питает тебя жизнью. И жив ты только тем, из-за чего готов умереть.
Если я одушевил тебя высокой страстью, ты будешь передавать её из поколения в поколение. Научишь своих детей распознавать любимое лицо в рутине вещественности, царство — в дробности гор, домов и стад, ибо только царство и возможно любить.
Невозможно умереть во имя вещей. Долг смертью платится не тебе — ты путь, кладь, повозка, — а царству, ты тоже в подчинении у царства. И если царство существует, ты готов умереть, защищая его целостность. Ты готов умереть ради смысла книги, но не за чернила и бумагу.
Ты и сам связующий узел, значимо не твоё лицо, тело, достояние, улыбка — то, что взращивается тобой, та картина, что возникла благодаря тебе и благодаря которой ты сбываешься. Ты творишь её целостность, она и есть ты сам.
Редко когда говорят о своей картине: нет таких слов, чтобы, обозначив, передать её другому. Трудно говорить и о возлюбленной. Ты назвал мне её имя, но именем не пробудить во мне любви. Я должен её увидеть. Обозначить, выявить твоё царство могут только твои труды. Не слова.
Но ты видел кедр. Я говорю: «Кедр» — и передаю тебе ощущение его величия. Я окликнул кедр в тебе, и он встрепенулся смолистой хвоей.
Заставляя тебя служить любви, я окликаю в тебе любовь — иного средства я не знаю. Но когда кормёжку приносят в стойло, какому богу ты захочешь служить?
Бога знают и мои старухи, тратя глаза на снование иголки. Ты велел им беречь глаза. Глаза им больше не в помощь. Ты остановил преображение.
Но во что преобразятся те, кого ты так старательно кормишь?