Шрифт:
Издалека поезд выглядит совершенно таким же, как в магазине игрушек на Ретифило. Но чем ближе он подходит, тем больше становится, пока не вырастает до неба. Томмазино в ужасе прячется за мою спину: не понимает, что я тоже боюсь. Девушки называют номера на наших пальто, сверяют их с именами в списке. «Америго Сперанца!» – кричит одна, когда дело доходит до меня, и я, одолев три железных ступеньки, оказываюсь в поезде. Здесь пахнет сыростью и затхлостью, как у Тюхи дома. Снаружи вагон казался таким огромным, но внутри всё узко и неудобно: множество крохотных каморок рядочком, двери открывают и закрывают железным рычагом. Только попав сюда, я вдруг понимаю, что и глазом моргнуть не успел, а назад вернуться не смогу, даже если захочу. Потом вспоминаю о маме, которая, наверное, уже дома, и в животе всё сжимается. За мной в вагон забираются Мариучча с Томмазино – судя по их лицам, тоже думают: «Боже, зачем же мы это делаем?» А девушки продолжают выкрикивать имена, и поезд потихоньку заполняется. Мы то вскакиваем с мест, то снова садимся, то носимся взад-вперёд. Одни просят поесть, другие – попить. В какой-то момент в наше купе заходит товарищ Маурицио – тот, кто хотел нам языки подрезать, а вместо этого портрет нарисовал, – и говорит: «Тише, тише, садитесь, ехать долго…» Но мы продолжаем озорничать, и товарищ Маурицио больше не улыбается: похоже, ещё немного – и взорвётся. А тогда прощай всё: поезд, ботинки, пальто… Выходит, права Тюха: раз мы не умеем ценить благородство, то и сами ничего не заслуживаем. Я сажусь на деревянную лавку и прижимаюсь лбом к грязной переборке, в глазах предательски щиплет: от затхлого запаха, от жёсткости сиденья, от грязных стёкол, от мыслей о маме…
А потом Мариучча и Томмазино вдруг кричат:
– Америго, Америго! Беги скорей, погляди!
Я вскакиваю с места и бросаюсь к окну, пытаясь найти свободное местечко среди других детей, которые тянут наружу руки в надежде коснуться мам. Томмазино чуть сдвигается в сторону, и я вижу свою. В плотной толпе она кажется меньше ростом и, хотя поезд ещё не двинулся с места, уже бесконечно далёкой. Рядом Хабалда – тоже пришла со мной попрощаться, несмотря на то что с утра отстояла поминальную службу по кому-то из родственниц.
Мама бросает мне яблоко – маленькое, тёмнокрасное, круглое, сорта «аннурка». Сую его в карман, понимая, что съесть не смогу, настолько оно красивое. На сердце похоже – я такое видел в капелле князя Сангро [10] , куда однажды пробрался вместе с Томмазино. Хабалда стращала: там в шкафу скелеты – настоящие, с костями, сердцем, кровью и всем таким. Томмазино поначалу идти не хотел: боялся, что покойники нас утащат. Но Тюха ему сказала, что бояться нужно живых, а не мёртвых. В общем, зажгли мы свечку, спустились в крипту, вдруг глядь: из темноты на нас статуи смотрят, каменные, но словно живые! А посередине под покрывалом мраморный Иисус Христос спит – и будто готов в любой момент проснуться, настолько это каменное покрывало тонкое и лёгкое. Я побродил немного среди статуй, хотя сердце колотилось и в голове бухало, а потом наконец увидел их, двух скелетов: стоят передо мной на своих двоих, как едва дух испустили, даром что без кожи – блестящие лысые черепушки, беззубая улыбка, кости в путанице синюшно-багровых вен… А в центре – сердце, круглое, тёмно-красное, как яблоко-аннурка. От неожиданности свечка выпала у меня из рук, и мы остались в полной темноте. Кружили по залу, звали на помощь, но без толку: так никто и не ответил. В конце концов, сам не знаю как, Томмазино нашёл-таки выход. Значит, прав он оказался: хоть живых и стоит бояться, мёртвые тоже шутить не станут. Когда мы на улицу выскочили, уже стемнело, но ночная тьма нам сущей ерундой показалась по сравнению с непроглядным мраком крипты. А эти скелеты князя Сангро мне до сих пор иногда снятся.
10
В капелле князя Сангро (более известной как капелла Сан-Северо) хранятся препарированные и мумифицированные князем Раймондо де Сангро тела мужчины и женщины.
Я всё гляжу на маму через окно, а она только молча в шаль кутается. Молчание – вот в чём она по-настоящему сильна. Потом поезд взвизгивает – даже громче, чем та училка с подзатыльниками, когда обнаружила мёртвого таракана, которого мы спрятали в букварь, – мамы на платформе начинают махать руками, и мне кажется, что они прощаются.
Но нет: в ту же секунду все дети в поезде, даже Мариучча с Томмазино, как по команде скидывают пальто и протягивают в окна.
– Эй, вы что делаете? – растерянно спрашиваю я. – Окочуритесь же на Севере!
– Такой уговор, – отвечает Томмазино. – Кто уезжает, оставляет пальто братьям, которые остаются. Зима на Севере, конечно, холодная, но и здесь тоже не жарко.
– А как же мы?
– Нам коммунисты ещё дадут! Они богатые, могут себе позволить! – кричит Мариучча, бросая пальто отцу-башмачнику, который сразу надевает его на младшего из братьев-сирот.
Я не знаю, что и делать: наверное, повернись всё иначе, мой старший брат Луиджи и донашивал бы за мной одежду, но теперь-то точно нет… Потом соображаю, что мама всегда может перелицевать пальто и сделать себе тёплый жакет, поэтому снимаю его и бросаю в окно. Только яблоко себе оставляю. Моя мама Антониетта, поймав пальто на лету, встречается со мной взглядом и, кажется, улыбается.
Из соседнего купе слышны крики девушек. Я высовываюсь в окно: что там ещё? По платформе нервно вышагивает взад-вперёд начальник станции: никак не может решить, за что хвататься – то ли задержать отправление поезда и попытаться вернуть нам одежду, то ли спустить это грандиозное надувательство на тормозах… Товарищ Маурицио выходит с ним поговорить. В конце концов, чтобы лучше протопить поезд, они решают прицепить к составу ещё один котельный вагон, не то мы замёрзнем в дороге.
В общем, под визг девушек, стук каблуков матерей, потихоньку расходящихся по домам с пальто под мышками, и наш детский хохот начальник станции поднимает жезл, и локомотив начинает движение – сперва тихо-тихо, потом всё быстрее. А моя мама Антониетта так и стоит на платформе, уползающей всё дальше и дальше. И я вижу, что она обеими руками прижимает к себе моё пальто – так же крепко, как прижимала меня самого под бомбёжками.
7
– А как же нас теперь узнают? – едва не плачет Мариучча. – Имена-то ведь на пальто, а пальто тю-тю!
– В лицо тебе заглянут, нет? – хихикает Томмазино.
– Ясное дело, но коммунистам-то почём знать, кто из нас ты, а кто я? Мы для них все на одно лицо, как для нас – негры в Америке. Сдохнем с голоду – и ладно, им что за дело?
– Мне кажется, это они нарочно, – встревает какой-то мальчишка. Волосы у него цвета соломы, а на месте трёх передних зубов зияют дыры. – Сами наших мам и подучили пальто забрать, чтобы нас, как до России доберёмся, уже точно никто не нашёл.
– И чтобы мы от холода окочурились, – добавляет другой, мелкий чернявый шкет.
Трясущаяся Мариучча вскидывает на меня полные слёз глаза: неужели правда?
– Ты разве не знаешь, что в России детей на завтрак едят? – пугает её белобрысый.
– Тогда тебя точно назад отправят, – перебиваю я, – костлявый больно… И потом, кто тебе сказал, что мы в Россию едем? Я только про Северную Италию слышал.
Мариучча чуть успокаивается, но белобрысого так просто не возьмёшь:
– Это матерям врали, что Северная Италия: иначе кто согласится? А на самом деле в Сибирь отвезут, в ледяных домах поселят, с ледяными кроватями, ледяным столом, ледяной кушеткой…