Шрифт:
– Я думала не о пороках и нищете, существующих в Англии, я думала о том, что есть там лучшего – что называется национальным духом и характером, что взращивалось и передавалось из поколения в поколение.
– Нет там этого «лучшего» – по крайней мере, того, о чем вы были бы способны судить; у вас ограниченное образование и слишком низкое положение, потому вы совершенно не способны оценить ни успехов промышленности, ни прогресса в науках; что же касается Англии в историко-поэтическом свете – я не обижу вас, мадемуазель, если посмею предположить, что вы опирались на подобный сентиментальный вздор?
– Отчасти да.
Хансден рассмеялся с нескрываемой ядовитой издевкой.
– Да, это так, мистер Хансден. А вы из тех, кто совершенно безразличен к подобному сентиментальному вздору, как вы изволили это назвать?
– Мадемуазель, что такое это ваше «сентиментальное» и вообще «чувство»? Мне не приводилось его видеть. Каковы его длина, ширина, вес, стоимость – да, особенно стоимость? Какую цену дадут ему на рынке?
– Ваш портрет для того, кто вас любил, хранимый из сентиментальности, будет бесценен.
Загадочный, непроницаемый Хансден, услышав это, вмиг покраснел, что было ему несвойственно, – Фрэнсис определенно кольнула его в болезненную точку. Нечто мрачное и тревожное возникло перед его мысленным взором, и, не сомневаюсь, в ту непродолжительную паузу, что последовала за столь удачным выпадом противника, Хансден возжелал, чтобы кто-нибудь любил его так, как жаждал он быть любимым, – кто-нибудь, на чью любовь он мог бы открыто ответить.
Противница его воспользовалась внезапно обретенным перевесом сил:
– Если ваш мир – мир без сентиментального и без чувства, мистер Хансден, я более не удивляюсь, что вы так ненавидите Англию. Не знаю в точности, каков из себя рай и ангелы в нем, но восхитительнее края я не могу вообразить, и ангелы для меня – самые совершенные создания; так вот, если б один из них – Абдиил, «верный себе» (она вспомнила Мильтона), – вдруг лишился бы своих идеалов, я думаю, он очень скоро выбросился бы из Небесных Врат, покинул горние выси и устремился бы к преисподней – да, к той самой преисподней, от которой он «с презрением отворотил хребет».
Говорила Фрэнсис с удивительно сочной интонацией; слово же «преисподняя» она произнесла со столь потрясающей экспрессией, что Хансден даже посмотрел на нее с восхищением. Он ценил силу – и в мужчинах, и в женщинах; ему нравилось, когда кто-то находил в себе смелость перешагнуть общепринятые рамки. Едва ли когда-нибудь случалось ему услышать из женских уст произнесенное с такой силой, с такой категоричностью слово «преисподняя», и звук этот явно был приятен его слуху; Хансден был бы рад услышать снова, как она ударит по тем же струнам, – однако это было уже не в характере Фрэнсис.
Проявление этой странной внутренней силы никогда не доставляло ей радости; крайне редко, под действием каких-то чрезвычайных, чаще всего гнетущих, обстоятельств сила эта поднималась с глубин, где тихо тлела втайне от всех, и, даже разгоревшись, только вспыхивала ярким румянцем на щеках и проникала в голос. Порою, когда мы с Фрэнсис разговаривали наедине, она высказывала очень смелые суждения так же резко и горячо – но стоило этой силе всплеснуть, как она исчезала и я уже не мог вызвать ее снова, – являлась она сама по себе и так же независимо скрывалась.
Фрэнсис спокойно улыбнулась Хансдену и перевела разговор в прежнее русло:
– Если Англия и в самом деле такая ничтожная страна – почему тогда на континенте она пользуется таким уважением?
– Я как-то склонен был считать, что это и ребенку ясно, – отозвался Хансден, который редко отказывал себе в удовольствии намекнуть на низший ум тому, кто начинал с ним спорить. – Если б вы были моей ученицей – хотя, мне кажется, вы имеете несчастье обладать таким скверным характером, какого не встретишь на сотню миль вокруг, – я б за ваше невежество поставил вас в угол. Неужели вы не понимаете, мадемуазель, что именно на золото наше покупаются французская любезность, немецкое расположение и швейцарское раболепие? – И он злобно усмехнулся.
– Швейцарское раболепие?! – вскричала Фрэнсис, глубоко задетая последними словами Хансдена. – Вы смеете называть моих соотечественников раболепствующими? – Она с вызовом встала; в глазах ее бушевала ярость. – Вы при мне оскорбляете Швейцарию, мистер Хансден? Вы думаете, у меня нет высоких чувств и ценностей? Уж не считаете ли вы, что я могу жить, видя только пороки, серость и деградацию, что в избытке можно обнаружить в альпийских деревнях, и выкинув из сердца и из памяти величие нашего народа, нашу кровью добытую свободу или великолепие наших гор? Вы заблуждаетесь, весьма заблуждаетесь.