Шрифт:
В первый раз я был возмущен. Кончались 60-е годы, хрущевская «оттепель» отошла в прошлое. «Пражская весна» была раздавлена, и «Иван Грозный» показался мне наглой апологией русского империализма. Меня потрясла именно наглость этой апологии. Фильм утверждал простую мысль о том, что в XVI веке, когда в Европе горели костры инквизиции и свирепствовала Варфоломеевская ночь, на престол великих князей московских взошел первый самодержец всея Руси — царь Иван Васильевич Грозный, который не мог не быть палачом и тираном. Хуже того, по замыслу режиссера, он был добрым и искренним человеком, но жестокий век и низкие люди заставили его обратиться к насилию. В результате он превратился в роскошного кающегося палача с эффектными театральными жестами и точными, афористичными репликами, демонстрирующими его блестящий ум. Я воспринял фильм как сплошное насилие над исторической правдой, поскольку реальный Иван Грозный был патологической личностью, и вместо обещанного русского Ренессанса преподал России уроки маниакального сладострастия, садизма, подозрительности и безумия (убил сына, о чем знает каждый русский по огромной картине Репина).
Нехитрая параллель между Иваном Грозным и Сталиным была видна изначально. По фильму становилось ясно, что нужно выбирать между прогрессивной исторической ролью: единовластие на службе объединения русских (завоевания новых) земель — и исторической «справедливостью», на глазах превращавшейся в пепел. Предатель, князь Курбский, казался мне не то меньшевиком, не то Троцким, не понявшим трагических коллизий истории. Бояре выглядели классовыми врагами в самом точном марксистском смысле — они должны быть ликвидированы. Опричники (карательное войско царя) были большевиками-чекистами, которые тоже нуждались в чистке, поскольку сомневались, жадничали и воровали. Поляки же карикатурно олицетворяли гнилой капиталистический Запад.
Даже запрещенную Сталиным вторую часть фильма, где опричники свирепствовали особенно буйно и царь, крестясь в память о репрессированных, бросал свое знаменитое: «Мало!» (требуя большего террора), — я увидел как апологию. Мне казалось, что Сталин просто испугался обнажения своей исторической роли, что ему не нужна была эта параллель, пусть и апологетическая. Смысл фильма я нашел в песне опричников, из которой следовало:
Не жалеть отца, мать родную Ради Русского царства великого.Отвратительным было то, что фильм был сделан очень талантливо, авангардистски, и это служение Большого Искусства гнусной идее казалось особенно неприемлемым. Эйзенштейн виделся мне продолжателем Маяковского, его кинодублем 30 — 40-х годов, косвенным доказательством того, что Маяковский стал бы (если бы не покончил с собой) таким же продавшимся конформистом. Путь от революционного «Броненосца «Потемкина»» к «Ивану Грозному» представлялся мне предельно логичным.
Второй раз, в начале 80-х годов, я прочитал фильм прямо наоборот и был сильно огорчен своей юношеской «тупостью». Я ясно увидел в фильме дьявольский замысел Эйзенштейна обмануть Сталина. Я понял, что моя ошибка заключалась в излишнем доверии к сценарию, то есть к слову, которое решительно меняло свой политический знак, превращаясь в действие. Я жадно бросился к документам. Все совпало. Для Эйзенштейна 30-е годы были годами свирепой опалы. Лишь историко-патриотический фильм «Александр Невский» вышел в прокат и получил признание властей. В начале 1941 года власти предложили режиссеру сделать еще один исторический фильм — об Иване Грозном. Эйзенштейн написал политически «идеальный» сценарий и получил разрешение на съемки фильма. В главной роли он коварно использовал любимого сталинского актера Николая Черкасова. Первая часть была западней: Сталин попался в нее. «Демократические» слова вождя расходились с жестокостью террора — режиссер разыграл ту же карту. Фильм получил Сталинскую премию 1-й степени, высшую премию в СССР.
Вторая часть фильма стала настолько явным издевательством над всей системой сталинской власти, что в Министерстве кино не знали, как быть. Группа режиссеров была вызвана в министерство, и, как пишет один из участников встречи, они ощутили смутное чувство «слишком страшных намеков… Но Эйзенштейн держался с дерзкой веселостью. Он спросил нас:
— А что такое? Что неблагополучно? Что вы имеете в виду? Вы мне скажите прямо».
Никто не отважился на прямой разговор. В эпоху, когда налагался запрет на малейшее отклонение от социалистического реализма, фильм о зверствах Сталина и НКВД был панически разрешен Министерством кино. Но была еще одна, высшая инстанция.
«Через несколько дней в Доме кино, — рассказывает тот же мемуарист, — праздновалось вручение премии за первую серию «Грозного». На этом вечере Эйзенштейну сообщили, что вторая серия отправлена в Кремль. Через полчаса он был отправлен в больницу с тяжелым инфарктом. В больнице ему сообщили о запрещении фильма».
Вскоре после этого режиссер умер. Фильм увидел свет только в 1958 году.
Признаться, мне нравилась эта интрига не меньше фильма. Слишком много в ней было дерзости. Я увидел в гениальной сцене танца опричников с маской намек на исторический маскарад и, главное, насмешливое подмигивание самого режиссера. Я представлял себе ярость Сталина. Иван Грозный оказался заложником жестокой идеи о том, что «цель оправдывает средства». Великий царь наказывался режиссером сполна. Приговор был беспощаден.
Недавно я смотрел фильм третий раз. Случайно. По телевидению. И вдруг понял, что во второй раз я тоже ошибся, как и в первый. Этот фильм — не апология и не разоблачение. Это фильм Эйзенштейна о самом себе, о месте и смысле художника. Все лучшее, что есть в искусстве, является самораскрытием художника. Это не эгоизм, но парадокс творчества. Художник внутренне противоречив, как и Иван Грозный. Если «Александр Невский» — хорошо сделанная в форме фуги патриотическая агитка перед самой войной с Германией, которую теперь невозможно смотреть, то Иван Грозный — метафора, а не маска. Князь Курбский внешне похож на советского режиссера Александрова, по причинам зависти и страха отвернувшегося от Эйзенштейна. Но это дело десятое.
Художник попадает в морально противоречивое положение. Он тянется к самореализации, как царь к абсолютной власти — не сделай он этого, он потеряет право называться художником. Однако путь художника к самореализации, каким бы смыслом она ни наполнялась, есть путь абсолютного в условиях относительного. И потому моральные конфликты идут по всем направлениям. Новая правда художника рождает целую гамму негативных чувств, непонимание самых близких людей. Но ее утверждение требует бескомпромиссной борьбы, хотя и чревато опустошением и разочарованием.