Шрифт:
По-видимому, здесь находился госпиталь, а солдат был одним из тех выздоравливающих раненых, которые уже могли без разрешения врача выходить на воздух, но которых еще мучила временами застарелая боль и одолевала бессонница. Солдат этот сидел на ступеньках крылечка, под навесистой крышей. При мощных затяжках он с таким блаженством выпячивал губы и жмурил глаза, что Савелию Никитичу тоже захотелось курить. Он сейчас же подсел к солдату и вынул из кармана бушлата берестяную тавлинку с табаком.
— Ишь ты! — дернув ноздрями вбок, сказал с завистью и восторгом солдат. — Так и шибает, так и шибает в нос!.. Натуральный, поди-ка, табачок?
— Натуральный, — ответил Савелий Никитич, довольный, что кончилось его одиночество, да и крыша есть над головой.
— А я вот, дядя, насушил полыни, смешал ее с шиповником и тягаю, — с усмешкой, явно подтрунивая над собой, заявил раненый. — И ничего, жив еще!
— Да ты, сынок, мой попробуй, — посоветовал Савелий Никитич. — Мне-то больше не к чему запихивать табачины в ноздрю… Отчихался капитан!
Раненый сначала спрятал кисет с щедро отсыпанным в него табаком и лишь только после этого осведомился:
— Это как же ты «отчихался»?
— А вот как! — распаляясь, выкрикнул Савелий Никитич. — Сказал я контр-адмиралу, что не стану гвардейцев эвакуировать с Тракторного, ну он и списал меня на берег.
— Да неужто ты струхнул, дядя?
— Нет, это они, гвардейцы, видать, струхнули там, на Тракторном, коли велено спасать их. А я на своем стою: «Пусть дерутся до последнего патрона и погибнут со славой, потому что заказана для них дорога назад, за Волгу!»
— Постой, дядя! — насторожился раненый. — О ком речь-то идет? Не о тех ли товарищах моих, которые на круче береговой окопались?
— Об них самых…
— Так, значит, они еще сражаются!
— А что им осталось делать?.. — Савелий Никитич вновь ожесточился; ему теперь стало не до курения. — Сумели Тракторный отдать, пусть и позор свой сумеют искупить геройской смертью.
Солдат понурился, словно длинный и толстый нос потянул голову книзу, а цигарка во рту его поблекла, пеплом подернулась, позабытая, так что теперь лишь залетные вспышки-зарницы выхватывали из тьмы узкое и печальное лицо все в тех же продольных, но теперь как будто бы удлинившихся морщинах.
Долго длилось тяжкое молчание. Но, видать, был этот раненый воин из тех, кто гнется, да не ломится под любой бедой-напастью, и чиста была его солдатская совесть перед людьми русскими и родным отечеством.
— Нет! — сказал он, тряхнув головой, и выплюнул изо рта цигарку. — Нет, наша Тридцать седьмая не посрамила чести гвардейской! Три часа кряду гвоздили нас фашисты бомбами, снарядами, а мы не дрогнули, хоть и многие уже не поднялись с земли… В воздухе стоял такой грохот, что отдельных разрывов не слышно. Но мы не оглохли и ума-разума не лишились. Видать, крепкий стержень вставила в нас жизнь. И все бы ничего, да тут Жолудева, любимого нашего командира, завалило в блиндаже. Ну, думаем, задохнулся он там, крышка ему, каюк! А он-то под землей, можно сказать, в глубокой могиле, песню развеселую запел: «Любо, братцы, любо! Любо, братцы, жить! С нашим генералом не приходится тужить!» Мы, конечно, на помощь: Выручкин Иван и я, Кондрат, оба из роты связистов. И, первым делом, трубу просунули в блиндаж, чтоб воздух по ней пошел вглубь, как через легкие, а уж затем с ломами туда пробились.
Савелий Никитич слушал, твердо выпятив нижнюю, губу. Но суровость его неподкупная, чисто судейская, по-видимому, лишь горячила солдата, и он продолжал с каким-то исступленным воодушевлением:
— Нет, не в чем каяться нашим гвардейцам! А ежели и пятились мы к Волге, то кровью платили за каждый шаг… Ведь у фашистов, считай, на каждый метр приходилось по танку, а то и по два. Вот их танки и выперли сплошняком на площадь Дзержинского. А у нас орудий кот наплакал: три сорокапятки да около десятка противотанковых пушчонок… Все же двадцать машин подожгли, подбили. Чадят высокими кострищами. Ну, прямо одно заглядение! Теперь и другим неповадно будет идти напролом, а нам, пожалуй, и перекур можно устроить… Да тут, глянь, подбегает к Оськину, лейтенанту-артиллеристу, солдатик в пилотке, а из-под нее-то волосы выкинулись рыжие, длиннущие, как у бабы. Лицо опять же круглое, гладкое, с носиком аккуратным и веснушками густо присыпано. Не лицо — красно солнышко! И плечи этакие гладкие, скатистые, тоже вроде бы как у девки. Но обмундировка вполне серьезная: штаны солдатские, сапоги, обмотки и все прочее. Так вот тут и разберись: то ли и впрямь это женское существо, то ли солдат молоденький, которому, может, в бегах от самого Дона некогда было подстричься?..
— Тьфу! — сплюнул Савелий Никитич. — Да ты не расписывай! Ты дело говори.
— А дело, значит, такое… Сообщает солдатик, будто обошли нас фашистские танки с флангов, рвутся в Тракторный. Ну мы, конечно, заслон выставили, а главными силами, человек в шестьдесят, оттянулись в сборочный цех, и там к бою изготовились. И как полезли к нам гады, мы их встретили ружейно-пулеметным огнем. Почитай, сотню головорезов зараз уложили и, кроме того, два танка сожгли, как только они поганое рыло сунули. А все Выручкин Иван тут отличился! Он, слышь, забрался на стропилину, под самую крышу, и оттуда бутылками-зажигалками закидал танки. Так прямо и припечатал их к земле! Ну, само собой, фрицы рассвирепели и тут же орудия и минометы подтянули. Бьют по цеху, точно молотят. От взрывов да от пожарища станки и фермы раскалились. Жаром так и шибает! Дым, копоть вокруг — не продохнуть. Из проломов свежий воздух глотаем, словно воду. А боезапас на исходе… Стреляем теперь редко, зато уж наверняка. Ну, а ежели кончатся патроны — пойдем в штыковую атаку и все до одного погибнем, но не сдадимся. Так мы порешили. Да тут…
Рассказчик вдруг осекся, закашлял, словно ему и здесь, вдали от Тракторного, не хватало воздуха, затем привстал со ступеньки крыльца, нагнулся, достал правой, здоровой рукой прямо из грязи брошенный окурок, сунул его в рот, жадно затянулся… И что за диво! Былой огонек растеплился и снова, только теперь уже не красновато, а багрово-зловеще озарил узкое лицо с длинным и толстым носом, похожим сейчас на некий древесный нарост, а в лицо Савелия Никитича пахнуло дурманящим дымком — смесью полыни и шиповника.