Шрифт:
Мама не приехала в Париж меня встречать. Никто там меня не ждал. Я попросила соединить меня с особняком по адресу, который помню до сих пор, - Боллен, дом 58. Мама ответила после нескольких гудков. Ей сказали, что я вернулась, и передали трубку мне. Первым делом я спросила, дома ли ты. Она не ответила, лишь произнесла: «Приезжай». По ее нетвердому голосу я поняла, что ты не вернулся, и поэтому сказала, мол, не хочу ехать домой. Не помню, как она отреагировала на мои слова. Это было неважно. Я хотела увидеться с тобой. И я была готова остаться здесь, в «Лютеции» - старинной роскошной гостинице на бульваре Распай, где немцы устроили штаб-квартиру абвера, а после освобождения Парижа в ней открылся центр по приему депортированных, своего рода шлюз. Мы спали в комнатах по два-три человека, прямо на полу, у изножья пустых кроватей, застеленных белыми простынями, - не могли лежать на мягких матрасах. И думали только о еде. Наши спины были все еще там, на деревянных нарах, а животы - здесь, каждого словно разделило на две противоречащие друг другу половины. Вот такие странности происходили с нами.
Всем, кто в поисках пропавших исследовал списки в холле, стоял на улице с фотографиями или написанными на картонках фамилиями, я повторяла: «Не выжил никто». Если мне показывали фотокарточку семьи, я спокойно говорила: «Дети среди них были? Ни один ребенок не вернется». Вот так и говорила, без обиняков, никого не щадя - смерть была для меня обыденным делом. Я стала черствой, как те депортированные, не сказавшие нам ни слова утешения, когда мы прибыли в Биркенау. Необходимость выживания делает вас нечувствительными к чужим слезам. Иначе недолго и самим в них утонуть.
Однако люди не расходились и волновались всякий раз, когда подъезжал очередной автобус, полный живых мертвецов. В «Лютеции» еще можно было на что-то надеяться. Там я повстречала узника, сидевшего в соседней со мной камере в авиньонской тюрьме Святой Анны, откуда начался наш путь в лагеря. Тогда его приговорили к смерти. Лица его я никогда не видела, у нас не было случая познакомиться, но в холле «Лютеции» он искал именно меня. Кого только здесь не искали, не обязательно родственников, это могли быть попутчики или друзья, обретенные в аду барака. Он же искал Марселин. Думаю, я тебе рассказывала, как перестукивалась через стену камеры. Азбуку Морзе я не знала, поэтому использовала обычный алфавит: буква А - один удар, Б - два и так далее. И таким образом я передала ему свое имя. Марселин, 80 ударов. Это длилось долго, и это нас сблизило. «Они не убили меня, они отправили меня в Бухенвальд», - сказал он, когда мы встретились.
И я была готова остаться здесь, слушать его историю, рассказы других, лишь бы забыть о своем предчувствии, о твоем пророчестве, убедить себя, будто ты затерялся в России или где-нибудь еще. Вдали от той жизни, что на другой стороне улицы только и ждала, чтобы вновь пойти своим чередом, лицемерно замалчивая проблемы, отворачиваясь от них. От той жизни, где не было тебя.
Но меня не могли надолго оставить в гостинице. Мне выдали карту репатрианта, посадили в поезд и отправили на юг. Знал бы ты, как я не хотела! Не желала встречаться ни с кем, кроме тебя. Никому, кроме тебя, не могла рассказывать о себе. Домой я возвращалась с отросшими волосами, поправившейся, так что моим родным не довелось увидеть меня худой, я ехала стоя в переполненном вагоне, некоторые называли меня счастливицей, ведь у меня по-прежнему имелась семья. Но я была где-то не здесь. Я цеплялась за тебя, то есть за пустоту. После восемнадцати часов пути поезд прибыл в Боллен. Мамы на вокзале не было.
На перроне меня ждал дядя Шарль. Позже он расскажет мне о своей судьбе, о том, как из Аушвица его отправили в Варшаву расчищать руины гетто, где тогда подавили восстание, о том, как он бежал, спрятавшись в наваленных на телегу обломках, как присоединился к польским партизанам и сражался вместе с ними, скрывая вытатуированный номер - был уверен, что поляки не захотели бы видеть в своих рядах еврея. В разгар немецкого отступления он сел в Одессе вместе с другими в лодку и в апреле добрался до Марселя, где они чуть не угодили в больницу для душевнобольных, когда рассказали, откуда приплыли. Все это я узнаю позже, а в тот день на платформе вокзала он лишь показал украдкой номер на своей руке и сказал: «Я был в Аушвице. Им о лагерях не рассказывай, им не понять».
С ним пришел Мишель. Он вырос, теперь ему было восемь лет. Я присела перед ним и спросила: «Узнаёшь меня?» Сначала он ответил отрицательно, но несколько мгновений спустя сказал: «Думаю, ты Марселин». У него был вид брошенного ребенка. Ведь ждал он здесь тебя.
И мы молча отправились в путь. Стоило нам пройти по мосту через реку Лез, как я увидела очертания замка Гурдон на холме. У меня тут же появилось желание повернуть назад. Никогда не понимала этого места. Помню, как ты в первый раз привез меня сюда на двуколке, такой взволнованный, и спросил: «Чего тебе хочется больше всего на свете, Марселин?» Спросил так, будто мог исполнить любое желание. Чего мне хотелось? Чтобы кончилась война, чтобы мы были вместе и никогда больше не расставались, не прятались - ничего другого я не желала. Но ты настаивал, таинственно намекая: «Здесь, куда я тебя привез». Ты явно надеялся, что я воскликну, дескать, всегда мечтала жить в таком доме. Но я этого не произнесла. Я была еще не в том возрасте, чтобы задавать серьезные вопросы, но твоего восторга не понимала. Шла война, мы жили порознь, скрывались, Петен тогда обладал неограниченными полномочиями, и в школе, по его распоряжению, нас заставляли петь песни, которые я до сих пор помню наизусть, а ты взял и купил имение. Неужели ты думал, что если мы сделаемся владельцами замка, то в глазах окружающих перестанем быть евреями?
Впрочем, ты же читал газеты, поэтому так не думал. Но ты хотел верить в страну, где поселился, и делал вид, будто не помнишь, что замок был записан не на твое имя по одной простой причине - ты был евреем-иностранцем и не имел права владеть землей, акт купли-продажи подписал твой старший сын Анри, который в восемнадцать лет получил французское гражданство и недавно демобилизовался с проигранной войны. Но ты говорил: «Все-таки здесь уже свобода», словно оправдываясь, что от погромов в Польше увез семью не так далеко, как хотел. Ты намеревался уехать в Америку, но остановился во Франции, может, из-за статьи Золя «Я обвиняю» [3] или Бальзака, которого читал на идише, ты сам себя убедил, что здесь с нами ничего не может случиться. Как же ты был наивен! Вероятно, когда приобретал замок и окружающие его виноградники, ты отчасти поверил маршалу Петену, призывавшему сограждан вернуться к сельской жизни. Слишком поверил в так называемую свободную зону [4] . Поверил мэру и комиссару деревни, которые пообещали известить тебя, если возникнет угроза. Мы, евреи, жили в самом приметном доме.
3
В своей статье «Я обвиняю», написанной в форме открытого письма президенту Франции Феликсу Фору и опубликованной в газете L’Aurore («Аврора») в 1898 году, писатель Эмиль Золя обвинил власти страны в антисемитизме и незаконном аресте Альфреда Дрейфуса, французского офицера еврейского происхождения, которому инкриминировали передачу военных секретов противнику.
4
Во время Второй мировой войны Франция была разделена на Северную зону, оккупированную Германией, и Южную, так называемую свободную, куда немецкие войска не вводились, но в ней действовал коллаборационистский режим Виши с маршалом Петеном во главе.
Замок этот был не про твою, не про нашу честь. Но последнюю ночь мы провели в нем - непомерное излишество. Накануне вечером мы многих предупредили, что оставаться дома опасно, и кто бы знал, почему свой побег мы отложили до утра. Еще на одну ночь. В замке, что был непомерным излишеством для нас. Помнишь, как его у нас тут же отобрали? Они согнали туда всех, кого схватили, - арестованных мы не знали, может, это были бойцы движения Сопротивления или подозреваемые в оказании им помощи, - они прибывали подразделениями; ты еще оставался оглоушенным после жестокого удара прикладом по голове, а я неуклюже собирала чемодан, когда один из немцев сказал: «Возьмите кофты: там, куда вы едете, холодно». Они конфисковывали все, что находили, прямо у нас на глазах, в том числе вещи мамы и Анриетты, спрятанные глубоко в кустарнике, мы больше не были у себя дома, этот замок никогда толком нашим домом не был. Разве что года два. Потом в нем расположились немцы.