Шрифт:
– Чуть странно, что Государь говорил по-английски, вы не находите? – усомнился я.
– Да нет, напротив, для него и его супруги это был язык повседневного общения, не только письменного, но и устного, как об этом свидетельствует Генбури-Уильямс, – возразил Могилёв. – Но я, собственно, не про язык. Один из моих студентов, тогдашних, обратил моё внимание на эти шесть строчек и особенно на третью. Он был убеждён, что всё действительно может ещё поменяться.
– Исторически? – поразился я. – Мы заснём – и проснёмся в Царской России или Советском Союзе?
– Или в так называемом Российском государстве Колчака. Н-нет, не исторически, хотя затрудняюсь сказать, что именно он имел в виду. Мистически, скорее.
– Та область, в которой я чувствую себя совершенно беспомощным, – признался я.
– Да вот и я тоже, – откликнулся Могилёв, – даром что десять лет своей жизни был православным монахом. Но ктo в ней не беспомощен?
[20]
В автобусе по пути домой я написал и отправил моему новому знакомому короткий текст следующего содержания.
Андрей Михайлович, Вы настоящая Шехерезада! Я теперь не усну, пока Вы не скажете, кого выбрала ваша аспирантка.
Уже отправив, я пожалел о своём суетном и не очень важном вопросе. Но ответ не заставил себя долго ждать.
Я не рассказал? Извините. Она прислала мне сообщение тем же вечером, такое забавное, что я его сохранил. Если потерпите минутку, то найду его и перешлю Вам.
Через минуту на мой телефон пришло:
Я буду Её Императорским Величеством Александрой Фёдоровной.
Глава 2
[1]
– Вы не против начать с музыки? – озадачил меня Могилёв, когда я вошёл в его кабинет.
Я подтвердил, что не против, хотя вопрос и застал меня несколько врасплох. Андрей Михайлович, кивнув, нажал на кнопку пульта дистанционного управления от небольшого музыкального центра, который стоял на полке его библиотеки (я в прошлый раз и не обратил на него внимания).
Отчётливые, чистые, несколько отрывистые фортепианные ноты, похожие на падающие жемчужинки. Характерное «мычание» исполнителя на заднем фоне.
– Это Гленн Гульд, – сразу озвучил я свою догадку.
– Да, конечно, Гульд, – откликнулся историк. – Но кто композитор?
– Бах? – неуверенно предположил я, прислушиваясь к этим чистым восходяще-нисходящим, почти математическим линиям. – Э-э-э… Куперен?
Андрей Михайлович поджал губы несколько юмористически, ничего не отвечая. Ещё некоторое время мы продолжили слушать, дождавшись выразительной паузы, такой долгой, что она показалась мне концом произведения.
– Господи, какой Бах? – осенило меня вдруг. – Это же Моцарт, Фантазия ре-минор!
Могилёв негромко удовлетворённо рассмеялся, кивая.
– А ведь так сразу и не скажешь, верно? – заметил он.
– Ещё бы: это насквозь «баховский» Моцарт, – подтвердил я.
– Мне было интересно, – пояснил Андрей Михайлович, одновременно немного убавив звук и превратив его в фоновый, – насколько манера исполнителя сумеет ввести вас в заблуждение. А ведь, строго говоря, он ничего не изменил в нотном тексте! Только замедлил темп, как бы уравновешивая его, да ещё эти staccato. Знаете, в одном из интервью Гульд сказал, кажется, что staccato – естественное, натуральное, первичное состояние музыки. А паузы, какие роскошные паузы! Специально посчитал: одна из пауз составляет здесь восемь секунд. Но, собственно, у меня был свой умысел! Я должен сказать, что это исполнение я предпочитаю всем прочим. И ведь оно имеет право быть, оно полностью оправдано внутри себя, вы согласны? А между тем это же не Моцарт! По крайней мере, не совсем Моцарт: это не вполне соответствует его подвижному и живому характеру. Скажем так: это – глубоко субъективный Моцарт, не вполне исторический. Но я его принимаю и, больше того, снимаю перед ним шляпу. Субъективность при прочтении всем известных вещей имеет свой смысл и своё место, если только она относится к изначальному материалу с должным уважением. Возможно, мы были не самыми подходящими человеческими инструментами для персонажей, в характер которых решили погрузиться. Но что такое подходящий инструмент? Вот ещё позвольте-ка… – он нажал новую кнопку на пульте дистанционного управления, и библиотека наполнилась несомненно баховской мелодией, но в несколько причудливом звучании.
– Ну, это Бах, что-нибудь из ХТК11 или «Искусства фуги», – отозвался я. – Второй раз вы меня не обманете.
– Даже и не собирался! Верно, это Контрапункт восемь из «Искусства фуги», – подтвердил мой собеседник. – А инструмент?
– Фисгармония? – предположил я.
– Нет.
– Что-то в любом случае духовое: шарманка? Механическое духовое пианино? – продолжал я догадываться.
– Нет, да нет же! Это саксофон. Да, представьте себе: берлинский квартет из четырёх саксофонистов. А ведь звучит, правда? То есть тоже звучит?
– Да уж, – пробормотал автор. – Не думал, что Бах может быть таким чувственным: это ведь почти неприлично… Я только одного не понимаю: зачем вы продолжаете меня убеждать в оправданности вашего тогдашнего метода? Я уже его признаю, я уже верю, я бы не сидел здесь иначе!
– Затем, дорогой коллега, что я сам верю не до конца, – пояснил Могилёв. – Считайте, что я продолжаю убеждать сам себя. Занимайся я этим проектом сейчас, я, возможно, всё сделал бы по-другому. Или не всё – или, может быть, я ничего бы не менял. Проблема ещё в том, что мы не можем произвольно заниматься чем угодно в любое время жизни. Разный возраст – это разный опыт, но и разная свежесть и острота ума, разная мера жизненных сил, разные возможности, наконец.