Шрифт:
– …предатели Родины …Иосиф Виссарионович…
Людмила Алексеевна вздрогнула: этого она боялась больше всего.
– Иван Акимович, мы вам очень благодарны за то, что вы пришли. – Она посмотрела на часы: до конца урока оставалось пять минут. Продержится! Людмила Алексеевна нейтрализовала Акимыча, мажорно заговорив и об уважении к старшим, и о любви к Родине, и о том, о чем необходимо было сказать на классном часе; Акимыч победоносно оглядывал класс.
Перед тем как вручить старику три чахлые гвоздички и коробку конфет, купленные на скудные деньги родительского комитета, она попросила его сказать что-нибудь напоследок. Акимыч поведал о том, как важно учиться и заниматься спортом; мальчики должны воинами быть, да и девчатам не следует отставать. Прозвенел звонок. Тут только дети загудели – Акимыч держал в напряжении класс весь урок. Это был подлинный триумф!
Старик, стоя в коридоре, испытывал почти головокружительную легкость. Он бы даже побежал сейчас, как мог, в душный класс к детям, к грязной доске с разводами мела – ко всему тому, что дало ему острейшее ощущение полета, счастья. Акимыч оглянулся, но дверь уже была закрыта.
– Эх! – махнул он рукой. – Еще раз приду, обязательно приду!
В том, что его позовут скоро, очень скоро – может быть, даже на следующей неделе, – Акимыч ничуть не сомневался: он видел, как его слушали!!!
Но старик не заметил, как исчезла учительница; как шмыгнул мимо пацан с точно такой же коробкой и гвоздиками для дедушки. Радость переполняла Акимыча, но не только она одна: еще и гордость за себя; за свой аккуратно отглаженный костюм с тремя рядами медалей; за белоснежную рубашку и галстук; за красные цветы в руках.
Акимыч спустился с третьего этажа в гардероб, и все шныряющие взад и вперед ребятишки почтительно оббегали его: идет ветеран, герой. Гардеробщица помогла ему надеть пальто, а он, не привыкший к такому обхождению, все не мог попасть в рукав.
– Ах ты, господи! – добродушно сокрушался он. – Ну, спасибо, голубушка, спасибо!
Голубушка расплылась в улыбке.
Акимыч вышел на улицу и сразу понял: праздник закончился. Двери школы захлопнулись, и теперь он – опять просто дед, согбенно и медленно идущий по улице. Ну, пусть с цветами и конфетами, но все равно – обычный старик. Грустно… Но ему звонко запела синица, и не одна. Акимыч весело подмигнул сам себе. Ничего, прорвемся! «Господи, – сокрушался Акимыч. – Ну почему я в школу к детям пришел так поздно, почему не ходил раньше? И хватит ли у меня времени все поправить? Это ведь правда, что дети – наше будущее…».
Он брел домой. Тротуар был не то скользкий, не то мокрый: конец зимы. Акимыч не торопился, шел медленно и осторожно. Правильно старуха ему дома говорила: «Не ходи, упадешь!» А он молча хлопнул дверью, еще и палку не взял, дурак: постеснялся ребят: с медалями – и с палкой!
И Акимыч не упал бы, но виной всему был идущий навстречу старик, отклячивший зад, переставляющий ноги ничего не замечавший вокруг себя. Вдобавок ко всему, этот старик задел Акимыча своей палкой. Тот не удержался, замахал руками, пытаясь удержать равновесие, но успел только выкрикнуть фальцетом: «Стервец!» – и нырнул под колеса медленно выезжающего белоснежно-блестящего джипа, с двумя грязно-черного капельками на морде.
Его выкрик адресован был в пустоту, в никуда: дед, «подрезавший» Акимыча, был рассеян и глух, и потому как ни в чем не бывало топал своей дорогой, не ведая, что он – стервец. Зато выскочивший из машины крепкий парень без слов схватил Акимыча одной рукой за шкирку, другой – за штаны на заднице и легко отбросил в сугроб. Он бросил его, как бросают мешок с мусором, хлам, и парню этому было абсолютно безразлично, кто и по какому поводу «стервец».
Так Акимыч очутился на вершине сугроба, дрыгая ногами, не достающими до земли. Крепко, как последнюю пядь земли, он обнял этот сугроб, боясь съехать на брюхе в лужу, в которой уже лежал ранее. Мысль, что его дергающийся зад, расчехленный развевающимися полами пальто, увидят школьники, придала Акимычу сил.
Он повернулся на бок и уселся. Сидел как на насесте и крутил головой, пытаясь сориентироваться. От падения под колеса и полет в сугроб он запутался, в какой стороне дом, но вытянутая вперед рука, как флаг, продолжала сжимать три революционные гвоздики со сломанными головками. Акимыч, разглядев «букет», в сердцах отбросил его.
Никого вокруг не было. Парень на джипе укатил также молча, как и освободил проезжую часть. Дед, из-за которого Акимыч упал, даже не оглянулся, подлец. Ругаться было не с кем. Не было ни свидетелей его позора; ни прохожих; ни какой-нибудь старухи-квашни, способной его пожалеть, отряхнуть и помочь, причитая, слезть с грязного сугроба.
Варежки Акимыча промокли, кальсоны задрались к коленям, под резинки носков забился грубый жесткий снег. Стало ужасно жалко себя, и, сперва тонко-тонко и пискляво, но с каждым вздохом и всхлипом все горше и громче, Акимыч завыл. Слезы выкатывались и липли одна к другой где-то между тощим кадыком и шарфом.
Сделалось сразу мокро и зябко. При этом зад у Акимыча был совершенно сухой, но он ощутил им вселенский холод. Этот холод медленно шел из-под промерзшей земли, и он тянул Акимыча туда, вниз, сквозь остекленевшие сугробы, в первый год его работы на Соловках…
Мальчишкой он был, совсем птенцом, неоперившимся, Ванькой. Когда охрана из церкви-изолятора на горе выволокла мужика, бородатого такого, невысокенького, тот все приговаривал: «Помилосердствуйте, братцы, помилосердствуйте…». Окал мужичок, может, земляк? А может, и нет. Разве сейчас узнаешь? Потащили его к лестнице деревянной, к верхней ступеньке. А было этих ступенек аж четыреста штук! Ноги мужичка не слушались, заплетались от страха, а он, знай, долдонил все одно: «помилосердствуйте» да «помилосердствуйте».