Шрифт:
«Да! Я сидел позавчера в сидрерии на Моховой. За соседним столиком два подростка – видимо, первокурсники – разбирали "Солнечную линию". И было что-то бесконечно очаровательное в их разборе. Мне было так хорошо!.. Я просто слушал, делая вид, что роюсь у себя в телефоне, – слушал, как Вернер и Барбара срутся про пять утра, про кредит, про ребёнка… И театр – это же очень смешно, ведь это были по-прежнему ещё очень свежие красивые дети, и от этой действительности, от которой было очень трудно отвлечься, вся эта читка выглядела такой очаровательной… такой прекрасной!» – уже одетый и уже одетым потеющий Ваня сидит за кухонным столом и отвечает отступившим утром на Лёвин вопрос: «Бывает ли тебе вообще хорошо когда-нибудь?» – в своё время с раздражением заданный на Ванино: «***во мне. Знаете, чем я занят? Я вечно в какой-то страшной тревоге планирую будущую жизнь, которая всё не наступает и не наступает, не наступает и не наступает… А я всё никак не могу понять направления… (Он обводит нас взглядом и продолжает с игровой улыбкой.) Никак не могу понять направления, чего мне, собственно, хочется, жить мне или застрелиться, собственно говоря?..»
Минуту! Пояснение: Ваня, Лёва – их двое, они хорошо работают в паре, и, видимо, потому так получилось, что им приходится жить в смежных комнатах. Вообще, нам хорошо живётся, но вот на днях трубу прорвало под кухонной раковиной, и нежная Ванина душа всё никак не оклемается: он был в квартире один в этот момент, и, по его словам…
«Так что?» – «А, ну да… Стойте, говорю, за окном чай не Калифорния. Будьте добры разуться. А мне: "Не положено, так пройдём…" – и пошли в своих дерьмовых калошах… по паркету! Сантехники бывают адекватные вообще? "Не положено"! Что это за ископаемый пролетарский сленг?..» – и я, теряя терпение: «Так починили?» – «Скорей, разворотили, и всё на отвали… Боюсь разрухи! Когда трубу рвёт – мне хочется умчаться за горизонт, умереть, исчезнуть!.. Как будто летит какой-то порядок, всё вверх дном, как тогда…» – «Хорошо! Сколько? Мне отчётность нести…»
«Как тогда»: игрались «Барабаны в ночи» – спектакль в репертуаре бог весть с каких времён (Ваня исполняет главную роль, он – Краглер). В какой-то натянутый момент – в момент некоторой перебранки – его партнёр забыл слова, и никто не изловчился это обыграть: просто не получилось. Сцена порвалась, как завеса в храме Соломона, когда Иисус испустил дух. Заминка, кашель в зале… Казалось бы, проходная ситуация. Но – нет. «Краглера» накрыла паника, ему вдруг почудилось, что всё это – этот спектакль, этот театр, эти зрители – всё это какое-то надувательство. «Чем я занят?» – спрашивал он себя. Только-только действие было – хлоп! – и его нет. И ничего нет. Вообще ничего. А был ли театр? А я точно актёр?.. Чувство, словно прекратилось какое-то колдовство. Как в сказке – роскошная карета схлопнулась в тыкву, кучера – в самых обыкновенных крыс. А зрители? Чего вы уселись и смотрите? Что это за театральная субординация такая: три звонка, рассадка… Что вам мешает прямо сейчас заорать, встать и громко пукнуть? Все сели и сидят – все в «культуре»! На что вы уставились? Человек, которому в метро вы могли отдавить ногу, сейчас, измазанный бутафорской кровью, потный и в рванье, кривляется и истерит. «Это обыкновенный театр, сцена из досок!» – кричит брехтовский Краглер и бросает свой барабан в луну, которая оказывается цветным фонариком, – луна падает в реку, где не оказывается воды… – нет, это уже из пьесы, и Ваня исполняет эту реплику предельно убедительно – так, что все забывают о забытых словах, о паузе (не сценической, не мхатовской, а «самой настоящей»). Зал реагирует, смеётся, хлопает… На поклон Ваня вышел мрачный, цветы принял холодной рукой, без заискивающей улыбки. И теперь, если случалось ему напиваться, он рассказывал в разных редакциях эту историю, тасуя названия пьес, свои роли, – как объявившийся из темноты портового паба моряк-ветеран прокуренной хрипотцой рассказывает историю из давней экспедиции у роковых берегов дикой Патагонии: «Случилось, что театр исчез… И ничего не было. Мы потеряли веру…»
«Неужели ты пил сидр?»
«Когда?»
«В сидрерии на Моховой».
«Коньяк».
Молчание.
Ваня потёр колени и, тяжеловесно крякнув, резко встал с присными: «Всё! Скучно мне тут с вами. Опаздываю уже минут на сорок…» – «Деньги! Потом – куда угодно», – удержал я. «Ты пойдешь сегодня?» – «Мы обсуждали это вчера». Четверть минуты раздумий и согласие – увы, отшутиться сразу у него не получилось. Осклабившись, он неторопливо вернулся из комнаты, куда отлучился на некоторое время, – вернулся с заговорщицкой улыбкой и заготовленным реваншем: «На, держи и ни в чём себе не отказывай!» – он протянул мне бумажный конверт.
Потом он долго вертелся перед зеркалом в прихожей и неслышно бурчал какие-то фрагменты, как бы примеривая на момент. Подобрав, пропел:
От них и суд, и милость отошли.
Они не стоят слов: взгляни – и мимо!
Лев – он сидел за кухонным столом, ел жаренные тосты с маслом, отхлёбывал дымящийся кофеек – отклонил свой стул и повис на двух ножках, чтобы видеть Ваню в трубу длинного коммунального коридора. Он выразил что-то хвалебное про его замшевые кроссовки, уютно дожёвывая кусок. «Ну хоть кто-то оценил мой gorgeous outfit». Ваня повертелся-повращался и добавил сокрушённо: «Я вспотел!.. Сейчас конец ноября, а на мне все тёплые вещи, какие я вообще имею».
Никто не ответил.
«У Данте есть образ бегущих неудачников. Их не пустили ни на небеса, ни в ад, и они бегут по кругу где-то между…» – еле донеслось из прихожей.
«А?»
Громче: «Я побежал! Ciao, ребятки! Не скучать здесь без меня!» Перед выходом он замер в экстатической позе, исполнив мантру северянина: «Неаполитанцу неведом русский апрель, неаполитанцу неведом русский апрель…» – точно это были всем известные стихи, – и, обвитый шарфом, как незадачливый хомяк – питоном, решительно отворил двери – так астронавт отворяет шлюзовый люк в открытый космос. А Лёва, выдохнув, едва дверь хлопнула, как-то лаконично и звонко его обозвал, добавив двусмысленное «…возбуждённый».
Это всё – генеалогия улыбки, которая сама собой растянулась на моём лице, и которую та девочка, что обнял амбассадор «слабых», заметила и тут же смутилась (получается, я смотрел на них, улыбаясь). Я мгновенно перевёл взгляд в мутное окно. Утлый трамвайный вагон ловил кривые волны путей – его так швыряло, и всё вокруг так гудело, точно вот-вот мы не впишемся в новый поворот и покатимся бог знает куда… Опа! А ведь если помножить число островов, которые собирает этот маршрут (посчитаем: Декабристов, Васильевский, Петроградский, Аптекарский и Каменный – того пять), на восьмерых пассажиров, то получится номер маршрута. А я из тех, кого такие штучки очень радуют, – из тех, кто сразу заметит, что, например, на чётной линии Васильевского острова не может быть чётного дома. Будь моё внимание более практическим, по такой скромной заполненности вагона я бы осознал совсем не числовую симметрию. («Трамвайный парк номер три, конечная»). Заплатил за проезд ради двух остановок! Пользуясь случаем, выскажусь: в этом городе трамваю доверия – ноль! Каждый трамвай – какая-то очередная подстава: этот – только до парка, этот – сломался и закупорил путь остальным, этот, – пока его ждёшь, в другую сторону проедет пять-шесть его коллег… Глянул на карту – следующий трамвай приедет не скоро: видно, как он ползёт ещё двузначными линиями по Васильевскому острову. Это минут двадцать… Увы-увы. Пешочком быстрее.
Прошёл метров тридцать вдоль кирпичной ограды депо – и тут нагнал двух девушек: одна одета в какую-то синтетическую овчину, на второй – вязаная балаклава, нарочито милая, но с нашитыми ушками какого-то зверя: не то мышь, не то волк. Первая в наигранной истерике замыкала какую-то мысль: «… ненавижу нищебродов! Потому что для меня тысяча рублей – это ничто!»
«А сколько вы зарабатываете?» – зачем-то докопался я.
«Тыщ восемьдесят?» – в каком-то игровом возбуждении она то ли ответила, то ли спросила – но в любом случае, не сломав ритм прерванного мной разговора, даже не посмотрев на меня, словно я был с ними третьим всё время.