Шрифт:
Откуда у большинства взялось это юношеское желание – взорвать этот мир к чертовой бабушке! – я не понимаю. Может быть, по Блоку, – «юность это возмездие», но тогда мы его еще не читали. Или у Надежды Мандельштам – «юность – это болезнь». Кому что больше нравится.
Однажды мы рванули бомбу, устроив настоящую катастрофу, закинув ее на один из участков около центрального перекрестка поселка Мустамяки. У ближайшего дома посыпались стекла. Первым выскочил великий артист Смоктуновский, подозревая, что его сынок может быть к этому причастен, и жительницы близлежащих домов, но мы были уже далеко. Понятно, милицию не вызывали, все знали, что это устраивают милые родные интеллигентные детки. Диалоги на перекрестке звучали так: Ну как же, все из таких хороших семей?! Учатся в таких школах?! Почему они такое вытворяют?! Какой ужас!
Главными заводилами были двое – партийные клички «Гитлер» и «Сырник» (Великий актер Смоктуновский при мне расспрашивал Гитлера: Саша, кто же тебя, такого хорошего мальчика, «Гитлером» прозвал? Да это сволочи из-за железной дороги, – вяло отбрыкивался Саша). Его прозвали так с раннего детства, потому что страсть к разрушению была его истинной страстью (совсем по Бакунину). Он не мог пройти по улице ночью, чтобы не свалить столб или забор, не сорвать яблоки, не бросить на крышу какого-нибудь «хрыча» – это наши главные враги – мелких камушков, которые не причиняли никакого вреда, но от их стука в ужасе просыпалось все «хрычевое семейство». «Хрычей» мы ненавидели – они мешали нам играть в футбол, жечь костры, взрывать бомбы, кричать по ночам и воровать у них клубнику и яблоки. За посягательства на наши законные права мы жестоко им мстили. На одном из больших домов, на белой штукатурке, Гитлер вместе с Сырником написали большими буквами масляной краской: Пивбар «Дубок». Добро пожаловать! И нарисовали большую пенящуюся кружку. Хрыч, чем-то нам насоливший, стирал масляную краску почти неделю. Должен признаться, что у меня тоже была партийная кличка – Святой, но не в смысле святости, а совсем наоборот.
«Деревня» тогда была очень сильна. Они нас ненавидели и время от времени устраивали набеги, своего рода классовая борьба. Это у них называлось – «мочить академию». Как татаро-монгольская орда, они шли командой человек по 15–20 и били нас по частям – в «академии» существовала своего рода феодальная раздробленность, как в Древней Руси, группы по 4–5 человек – справиться с нами было легко. Но, в конце концов, мы объединились, и произошла своего рода Куликовская битва – орда была надолго изгнана из поселка.
Наш «Гитлер» был гениален в конспирации. Когда произошел взрыв на центральном перекрестке (он был одним из организаторов), через полчаса он как ни в чем не бывало появился среди испуганных теток с удочкой и тремя мелкими окуньками. Рыбку ловил. Да вы что говорите, ужас какой! Это все деревенские сволочи, из-за железной дороги. Вот видите, я трех окуньков поймал. «Гитлеру» народ поверил и постепенно разошелся.
Но главный «террористический акт» заключался в следующем. На железнодорожные рельсы клались капсулы от патронов – через некоторые расстояния – снова и снова. Метров за пятьсот до приближающегося поезда на рельсы выскакивал Фил, сын великого артиста, в шляпе, ковбойском наряде – привезенным с Запада папой, – вынимал пугач и выстреливал вверх – ограбление поезда! – и исчезал в лесу. Для электрички это не представляло никакой опасности, но когда она пролетала, на несколько верст в округе посреди ночи слышались настоящие автоматные очереди, которые будили половину мирных обывателей. Сегодня нас бы точно отправили в колонию «за терроризм», но в те благословенные времена со станции отправляли лишь пару мутных мужиков с глубокого бодуна для расследования. Кого они могли найти, когда мы уже тихо почивали в своих домиках?
Политика нас не интересовала, но к пропаганде мы относились с отвращением. Мы устраивали «перфомансы», как-то не думая, что они могут приобрести политический оттенок. Нам было тогда лет по пятнадцать. Однажды, уже в городе, ко мне заявился сам «Гитлер» и заявил: Ты знаешь, нас оскорбили!
– Чем?..
– По всему Васильевскому расклеили предвыборные плакаты, что все должны голосовать за какого-то гегемона, героя труда, ударника Чуева. Это надо исправить!
Я нашел жирный черный карандаш, позвонил своему однокашнику Глинкину, и мы отправились это безобразие исправлять. Действо происходило так. Двое, своими уже вполне широкими спинами закрывали пространство от прохожих, а третий писал вместо «Ч» жирное «Х». Так мы исправили штук тридцать плакатов от 1-й до 15-й линии, в том числе на институте, на углу 9-й линии и Большого проспекта, где служила моя мама. Потом нагло уселись в сквере на скамейке, наблюдая за результатами акции.
Часа через два появились мрачные личности, выдиравшие плакаты из рамок – агитационная кампания была сорвана. На следующий год предвыборные плакаты стали вешать под стекло. Предвыборную кампанию мы сорвали но какое это имело значение? Все советские выборы были фиктивными.
На другой день в наш класс 24-й английской школы, что на углу Среднего проспекта и 4-й линии, к концу уроков заявилась завуч, дама необъятных размеров (она едва вползла в дверь), и громогласно заявила: вчера в нашем районе была произведена идеологическая диверсия… Кто это мог сделать, никто не знает? И мрачно посмотрела на нас с Глинкиным. Но мы даже таких слов не знали: какая диверсия? Устроили веселый праздник, больше ничего! И потупив очи долу, старательно переписывали в тетрадки начертанные на доске формулы …
О Боже, что может быть счастливее советского детства и юности! Спасибо партии родной. Я понимаю, такое было не у всех, но нам повезло. Три месяца летом – нескончаемая жизнь (и город, и Васильевский остров были прекрасны!), целая эпоха, – времени не существовало, оно заканчивалось в конце мая и начиналось в сентябре, зато следующие девять месяцев проходили как девять лет… Каждое лето было бесконечно неповторимым, драматическим, рассказывать об этом можно долго. Но…
Подполье
Где-то после семнадцати со мной случился радикальный переворот. Моя сумасшедшая первая любовь в Мустамяки (теперь Горьковское), вознесшая меня на облака, рухнула, и я вновь очутился на бренной пакостной земле, но уже совсем другим человеком. Это было откровение, как у чеховского Гурова в «Даме с собачкой» – о, господа, как отвратительно мы живем!
Я уже учился в Универе, как бы учился, не испытывая никаких проблем – экзамены были сущими пустяками. Сначала я был на физфаке (физики, за редчайшими исключениями – меня разочаровали), потом перевелся на кафедру истории философии. Там тоже было довольно мрачно. Среди наших диких студентов я прославился тем, что мог объяснить, чем «трансцендентное» отличается от «трансцендентального». Этого среди студиозусов никто не знал. Меня за это уважали.