Шрифт:
– Да, это очень плохо, но поверьте…
– Я верю, Регина Владимировна, верю! – кажется, я кричу, поэтому поспешно отпиваю глоток чая и делаю глубокий вдох. – Вы стараетесь облегчить его участь как только можете, и вообще с моей стороны было бы крайне непорядочно вас упрекать, ведь рискуете вы, а не я. С меня какой спрос, я терапевт, всю жизнь на периферии, да еще с перерывом стажа, откуда взяться диагностическому мастерству. Моей подписи нигде стоять не будет, так что, сидя в теплом безопасном укрытии, нельзя посылать Александра Матросова на дот. Нет, ни судить вас, ни презирать, я ни малейшего права не имею.
– Но в глубине души судите и презираете? – холодно усмехается Регина Владимировна.
– Нет, нет, конечно, нет! Вот ни на столечко, честно!
– Если я его сейчас выпущу, я и ему не помогу, и сама все потеряю.
– Я понимаю это прекрасно.
– Тогда в чем дело?
Пожимаю плечами:
– Как бы вам объяснить? На уровне мозга я все прекрасно понимаю, но в глубине души сосет какой-то червячок… чувствую себя не подругой, а какой-то подельницей, что ли… Ну вот если бы мы с вами случайно убили человека и закопали его труп, то, как думаете, легко бы нам было дальше дружить? Так вот мирно попивать чаек, зная, что из-за нас кто-то гниет в земле?
Регина Владимировна молча закуривает, втягивая дым сквозь плотно сжатые губы. Мне кажется, сейчас она скажет «пошла вон, чистоплюйка», но начальница, затянувшись и нервно стряхнув пепел, только пристально смотрит на меня. Я еще раз хочу промямлить, что ни в чем ее не виню и вообще, кто я такая, чтобы ее судить, но все это ясно между нами и так.
– Да, дела, – произносит она, переводя взгляд на длинный, как белая ленточка, сигаретный дымок, – мы так привыкли к этому «есть мнение», «наверху убеждены», «партийный долг», «указание свыше»…
– Последнее, кажется, из области религии, – говорю я.
Регина Владимировна задумывается:
– Свыше все-таки знак, а указание сверху. Будто они реально существуют, являются материальными объектами, это «мнение», и «верх», и какой-то особый партийный долг. А между тем ничего этого в природе нет. Есть только люди на своих рабочих местах, которые должны выполнять свои обязанности исходя из должностных инструкций и профессиональной подготовки. Но когда мы все вместе ведем себя так, будто «мнение» и «верх» существуют, то они выныривают из небытия по-настоящему и обретают плоть и кровь, превращаясь в чудовище, растущее на наших страхах и пожирающее все хорошее, что в нас есть. Как его убить, как остановить, когда оно давно сделалось частью каждого из нас?
Я вспоминаю свою любимую пьесу Шварца «Дракон».
– Думаете, меня не мучает совесть, Татьяна Ивановна? – Регина Владимировна тушит сигарету сильным мужским жестом. – Но когда к тебе приходят люди в одинаковых костюмах с одинаковыми серыми глазами…
– Вы всегда можете на меня рассчитывать, – перебиваю я ее исповедь, – все в порядке, главное, что мы с вами не притворяемся, что между нами все безоблачно, это я еще по своему семейному опыту поняла.
Регина Владимировна подливает мне еще чайку.
– Простите, что приставила вам нож к горлу, требуя откровенности.
– Не знаю, как вам, а мне стало намного легче, – говорю я. И не лгу.
* * *
Родители с Верой ушли в театр (разумеется, после смерти близкого человека еще не подобает развлекаться, но билеты достались практически чудом, и, в конце концов, это не комедия, а серьезная пьеса), и Люда осталась дома одна. Редкая передышка, несколько часов можно спокойно перемещаться в квартире, не уворачиваясь от испепеляющих взглядов.
Хорошая оказия, чтобы спокойно заняться уборкой, но вместо этого Люда села писать Льву.
Раньше слова выходили у нее легко, Люда писала обо всем подряд, как если бы он был рядом, а она просто разговаривала с ним. Единственной темой, которую Люда не затрагивала в письмах, была смерть бабушки – не хотела она вываливать на Льва свои терзания и чувство вины.
В общем, переписка стала для них обоих чем-то вроде дневников, но в последнее время тон писем Льва изменился, в них стало сквозить уныние и то самое «освобождение от всяких обязательств», о котором говорил папа.
«Любимая моя, – писал Лев, – я всегда превыше всего ставил силу духа, но оказалось, что окружающая действительность тоже кое-что значит. Без внешних впечатлений, полностью во власти чужой воли я чувствую, что душа моя слабеет, истончается… Сначала, когда первый шок прошел, я решил, что затворничество пойдет мне на пользу. Не каждому человеку предоставляется такой шанс, полностью выпав из реальности, осмыслить, как он жил, как бы со стороны посмотреть, как летит самолет, за штурвалом которого ты сидишь. Я много думал, анализировал свои ошибки, но жизнь моя оказалась не такой интересной и насыщенной, чтобы бесконечно поставлять мне пищу для размышлений. Прошлое прошло, а настоящего у меня здесь нет. Я спасаюсь мечтами о будущем, но в череде бессмысленных пустых дней так трудно найти для них почву. Меня не заставляют принимать лекарства, но я чувствую, что и без них когда-нибудь сойду с ума. Вчера я на секунду задумался – не легче ли будет, если я проглочу таблетку, а не выплюну в унитаз? На одну секунду, Люда, но это плохой симптом, говорящий о том, что когда-нибудь я все-таки это сделаю, если ничего не изменится. А оно, похоже, не изменится. Я знаю, что ты меня ждешь, но очень может статься, что, если меня выпишут, ты получишь не меня, а семьдесят килограммов человечины. Конечно, оставшись без головного мозга, спинным я все равно буду любить тебя, даже если во мне сохранится только одна-единственная нервная клетка, она будет тянуть меня к тебе, но это будет любовь старого преданного пса, а не мужчины. Только, скорее всего, я навсегда останусь здесь. Людочек, я верю тебе, знаю, что ты меня любишь и никогда не предашь, но не пора ли посмотреть правде в глаза? Если бы я погиб, я бы хотел, чтобы ты жила. Вспоминала меня, но жила полной жизнью. В нашей ситуации считай, что я мертв, вся разница в том, что с того света я не смог бы сказать тебе – живи, а отсюда могу».