Шрифт:
— Мисс Стэплтон?
— Ммда.
— Когда?
— Вот вы пзнакомились, и сразу, что она тебе скзала?
— Она мне сказала, сэр Генри, вам еще рано любоваться орхидеями, они еще не зацвели.
— Мне рано? Я чт’, ребенок? — Генри на какое-то время завис, как шмель над клумбой, и вдруг понял: — А пчему ты… пчему ты выдаешь себя за меня, Белрти? Это вдь нхршо… есть я, а тут ты вдруг откуда-то… зчем-то…Кто это, скажут, кто это? А?
— Ты же сам меня просил, чтобы я сделал это.
— Я?? Пыроасил? А зчм? — решил внести ясность Генри.
— Ну, чтобы собака загрызла не тебя, а меня, — я попытался изложить мысль доходчиво, и, в общем и целом, мне это удалось.
— Собака? Кыокая еще собака? — спросил Генри. — Я вообще-то собак не боюсь, чего мне из-за какой-то шавки… слушй, а ты что, мое наследство заберешь, да? Если собака тебя не загрызет, то есть, ведь это же гаралантировать нельзя?
Я уверил его, что не претендую на его наследство, и что в любой момент он может раскрыть свое инкогнито, но он пока что не захотел и спросил:
— А почему она заголоворила про эти орхидеи? — вдруг вернулся он к ботанической теме. — Бэрил, она что, вроде, на что-то намекала, да? Я понял. Эти орхидеи, это же такое… — не зная, как выразить словами свою мысль, он щелкнул пальцами и блаженно улыбнулся. — Ты же читал Пруста, Берти? Там эти орхидеи, сейчас… Если орхидеи были приколотыми у нее к корсажу, он гврил: «СедИК!ня мне не повезло: не нужно поправлять орхидеи, а тогда они у вас чуть не выпали; но только, по-моему, вот эта слегка наклонилась. ИК! Ой, кто-то вспомнил меня… Любопытно, так же ли они пахнут, как те, — можно понюхать?» А если цветов не было: «Ой! Сегодня нет орхидей — нечего поправлять»… Это Пруст, ты поял?
— Какой ты начитанный!
— Да, — сказал Генри самодовольно, — я начитался… Ик! Опять кто-то меня вспомнил, Ик!то б это интересно, а?
Чтобы незаметно обуздать икоту, он отвернулся и стал внимательно разглядывать африканскую статуэтку, стоящую на камине. Это был, видимо, не особенно влиятельный божок с большим пузом и феноменально тупой, равнодушной физиономией. Божок был похож на подгулявшего младенца, который намеревался поковыряться в носу, но в дебилизме своем забыл, как это делается, и не смог попасть пальцем в ноздрю. Генри взял его в руки, оценил каждую мелочь, даже зачем-то поковырял ногтем пуп, который у этого произведения африканских ваятелей был оттопырен. Когда он, поставив божка мимо полки (тот, конечно, упал), снова повернулся ко мне, я увидел, что лицо его залито слезами.
— Знашь, как умр мой папка? — спросил он. — Я рскажу. Щас. Был такой збурлдыга, в Америке много збулрдыг, они там везде букварлно. Народ же ж привезли отовсюду, какие были, из Ик!рландии, ик! Фрларнции, из… ваще откуда попало. Особенно на рлассвете идешь от женщины, валяются тела пврлжные. Иногда смотришь и думаешь, война с Ирлрандией и Флранцией, что ли…как бы на руку не наступить… Пчму-то они с этим забурлдыгой не поладили, папка и он, я не знаю, была там история, а он потом каждое утро… прямо возле двери. Нате вам! Пачкал на коврике, срал то есть, хоть грубо, да правда. Не совсем каждое утро, но в основном, из года в год сносил кучку, как яйцо… Никогда они не разговаривали, ничего, ни слова, ни взгляда, ничего ткого нбыло. А через пнадцать лет выходим утром, лето, жара, прдствляешь, воздух такой пряный, густой и неподвижный, цикады кричат, небо белое, слепящее, сплошное солнце, прел… плер… степь прелрой травой пахнет, в корале мустанги шебуршат, ждут на волю, вдалеке ткие парят стервятники, рскинув крылья, а забурлдыга этот на порлоге режилт, задуберл в нижней части, руки нр… нырмальные, и муха вьется жилрная. Папка весь потух чего-то, закуксился, говлырит, друга я потерял, у меня больше никого в жизни нет! Я, единственный сын, ему глрю: «Как, пап, а я?». А он махнул рукой и ушел в дом, мустангов не пшел выводить даже, пришлось мне. Устроил шикарные похороны, по первому разряду, с оркестром, там-па-па-па-па-па… пааа-пааа! там-па-па-па-па-па… пааа-пааа! Таам-па-па-па…Паа-паа! Столько денег прсадил, напился с музкантами жутко, а потом пришел домой и… зстрлелрился. Не выдержарл.
— Генри, мне очень жаль… — сказал я, испытывая некоторую неловкость от услышанного, потому что не понял, зачем он мне все это рассказал.
— Знашь, почему я тебе это рлскызал? — строго спросил Генри.
— Почему? — спросил я.
— Не знашь? — переспросил он, уже с изумлением.
— Нет, не знаю.
— Так и не знашь? — переспросил он, уже с негодованием.
— Генри, ну не знаю, скажи, — взмолился я, опасаясь рукоприкладства.
— Патамушт всегда надо быть человеком. Всегда, поял! Многие забывают, а надо помнить, ты поял все это, да?
— Да.
— Поял???
— Да, друг, я тебя понял.
— Тогда я… ппшел. Это… Спокойной ночи.
— И ты отдохни, Генри.
— Только сначала поцелуемся, что ли.
— Да нет, ну его…
— Ах, так?! Не хочешь друга ты поцеловать, что ли?
— Но ты ж не женщина.
— Мда, хм, хи-хи, вроде пока не женщина… Неа, точно не женщина… Хи-хи… а тут уж совсем не женщина… Ну тогда я пшел, что я могу сказать…
И он ушел.
Глава 22
Когда я утром спустился к завтраку, то в обеденной зале не застал никого, кроме Элизы, расставляющей столовые приборы. Шимс в атмосфере не ощущался. Яркий солнечный свет струился в узкие окна с цветными гербами на стеклах, рассыпая по полу пестрые блики. Мрачноватая дубовая обшивка отливала бронзой в золотых лучах. Однако денек выдался зябкий, я поеживался, от Элизы тем более веяло холодом. Декольте ее было зашторено, сквозняки гуляли в медных волосах, на лице лежала тень строгой непроницаемости. Она не выглядела ни сердитой, ни обиженной, а просто казалась удаленной на изрядную дистанцию, можно сказать, сдержанно-голографической. Что было вполне естественно для горничной, с которой ты не воспользовался феодальными правами, когда она это предлагала. Эдакая загадочная корпулентная Коломбина в разноцветных квадратах мозаики окон.